Если копнуть поглубже
Шрифт:
Через три дня Беглец снова подсел на кокаин и исчез.
Время от времени он возвращался домой — жил, работал — и опять куда-то проваливался. Знакомый, как мир, распорядок. Так продолжалось годами.
И вот теперь Люк слушал, как подняли тревогу соседские собаки, на которых никто никогда не обращал внимания. Между тем чужаки — люди, собаки, кошки — наводняли участки в поисках того, что все живые существа хотят получить в темноте от себе подобных.
На Понти-стрит насиловали женщину, но об этом знали только она и насильник. Собаки поблизости разлаялись, ответом им был лишь раздраженный окрик и бадья холодной воды из окна.
Люк потягивал «Слиман» — единственное
Бедный старина Беглец. Куда его унесло на сей раз?
Все это стало почти ритуалом: исчезновение, возвращение и новый побег.
Люк задумался, не стоило ли поискать дядю. Но он знал в городе от силы пару торговцев наркотиками, а их было гораздо больше. К тому же Джесс мог направиться в Китченер, в Лондон или Гранд Бенд — подальше от Стратфорда, подальше от живого укора — от него, Люка. Не то чтобы Люк вслух обличал дядю. Ничего подобного. Он всегда принимал его и помогал во время ломки. Но факт оставался фактом: Люк был Люком, он, как мог, справлялся с семейными бедами и невзгодами. И это само по себе служило упреком Беглецу. Вызовом. Доказательством того, что с неудачами можно сладить, если только постараться. Но стараться Беглец, судя по всему, не умел.
Люк по опыту знал, что испытывал дядя. Ему самому пришлось сносить невероятные требования родителей, видеть загубленные жизни школьных друзей. Но он выбрал молчание. Молчание и присутствие. Ничего не говорить. Не показывать своих чувств. Все, что от тебя требуется, — это всегда быть здесь, и не более.
Понедельник, 13 июля 1998 г.
Послеполуденное солнце нещадно палило, раскаляя известняковый фасад отеля «Пайнвуд».
«Пайнвуд», находившийся в двадцати километрах от Стратфорда в известняковом городке Сент-Мерис, был излюбленным пристанищем заезжих звезд и других светил, которые прибывали в Стратфорд — поработать или просто погостить. Некогда дом был обожаемым и лелеемым жилищем железнодорожного барона XIX века Джона Маккриди, и до сих пор кое-где еще виднелись следы его присутствия — пни, которые отмечали границу между диким лесом и ухоженными газонами.
Маккриди был шотландцем без единого пенни, когда приехал в Канаду в 1850-х годах. И за двенадцать коротких лет выбился из толпы иммигрантов на самый верх. Говорили, что он родился не с серебряной ложкой, а с серебряным рельсом во рту и умудрился стать владельцем нескольких объединенных линий, в местах, которые после 1867 года и образования Конфедерации нарекли Южным Онтарио. В известном смысле именно он сделал Стратфорд ключевым узлом железных дорог из Монреаля и Виндзора. И сам стал одним из первых местных предпринимателей, которые черпали из бездонного колодца создаваемых паровым локомотивом богатств.
Однако, женившись и упрочив свое положение, Маккриди не захотел обосноваться в центре своего бизнеса. Он предпочел образ жизни шотландского лаэрда [24] , переехал в Сент-Мерис, где возвел замок в сосновом лесу, разбил сады, в которых работали четыре садовника, и построил конюшни, поместив в них одномастных серых лошадей; запряженные в полированное ландо Маккриди, они неизменно вызывали возгласы восхищения везде, где бы ни появлялись.
Но ничто не длится вечно.
24
Лаэрд — помещик в Шотландии.
Железные дороги захирели.
К началу 50-х годов XX века накопленное Маккриди состояние растаяло, и «Пайнвуд», как выразился последний потомок железнодорожного магната, «продали в рабство».
Но прежний дух никуда не ушел: все было восстановлено — и викторианские сады, и эдвардианские бельведеры, и каскады прудов; дом превратился в процветающий отель, ресторан и гостеприимство которого удостоились похвал на страницах воскресного приложения к «Нью-Йорк таймс», «Чикаго трибюн» и — награды из наград! — монреальской «Ля пресс», что являлось небывалой честью для отеля из тогдашней Северной Канады.
Джонатан Кроуфорд поселился в «Пайнвуде» в марте 1998 года, когда приступил к завершающим репетициям «Много шума из ничего». Он выбрал номер с видом на плавательный бассейн и теннисные корты. Дальше глаз скользил к кромке деревьев, где вдали от солнечных лучей «царил, или так, по крайней мере, казалось, доисторический мрак и под доисторическими кущами слышался доисторический шепот», — это он записал в своем дневнике.
Из своих окон он мог наблюдать за атлетически сложенными молодыми людьми — актерами, зрителями, просто богатыми лоботрясами, которых привлекали спортивные сооружения. Джонатан был заядлым вуайеристом и имел богатую коллекцию соответствующих фотографий; в субботу вечером и в воскресенье утром он обычно перебирал их за бутылкой виски, если его деликатно сформулированные приглашения оставались без ответа или были отвергнуты.
Но все это отходило на задний план, когда Джонатан приступал к серьезной охоте. Одно дело заглядываться на атлетические формы юных незнакомцев и совсем другое — провести целенаправленную кампанию, чтобы заполучить в свою постель Избранного.
Избранный (Джонатан чрезмерно романтизировал все на свете, кроме своих постановок) был всегда подающим надежды актером (но ни в коем случае не актрисой). Проморгать такого значило упустить целый сезон удовольствий. Изучая списки исполнителей в Нью-Йорке, Лондоне и Стратфорде, он, почти никогда не ошибаясь, определял претендента на звездность. И Джонатан хотел обязательно стать тем, кто добьется для претендента славы.
Он считал себя скульптором талантов. Лепил своих протеже, как из глины: их тела, их профили, вокальные данные, их понимание текста, эмоциональный настрой и, конечно, сексуальную податливость.
Его постель отнюдь не являлась «ложем набора в труппу» — ни в коей мере. Она была испытательным полигоном, где поведение оценивалось так же скрупулезно и беспристрастно, как в суде. И если испытуемый оказывался виновным в секундном колебании, хотя бы в малой доле неискренности или непокорности, на нем ставился крест.
То, что Джонатан выбрал Гриффина Кинкейда, поначалу знал только он один. Даже Роберт не догадывался. Во время постановки «Много шума…» Джонатан постарался ничем не выдать себя. И поэтому на репетициях Гриффину изо дня в день приходилось терпеть его прямые нападки и уничтожающие замечания: то у мистера Кинкейда голос звучит не так, то поза не та, то не хватает целостности, то недостает ума. Было ясно, что все это не более чем придирки. Но они не хуже шпор подхлестывали Гриффа.
Так продолжалось, пока март не перетек в апрель, а апрель — в май. Приближалась премьера; оба, и Джонатан и Гриффин, понимали, что «рождается на свет окончательная версия постановки» (такую пометку Джонатан сделал 15 мая на полях режиссерского экземпляра пьесы). Усилия были потрачены не зря.