Европа-45. Европа-Запад
Шрифт:
НА БЕЛОМ КАМНЕ
Много необычного приходится выполнять юношам, облаченным в военные мундиры. Лабиринты окопов, блиндажи с накатом в четыре, а то и больше рядов колод, танковые переправы через непроходимые болота, лесные буреломы и минированные поля, маскирование целых аэродромов и умение в несколько часов зарыть в землю огромные орудия — всё это знают и умеют делать юноши в одежде цвета хаки, а ведь могли бы и не уметь, ведь не для этого рождались они на свет!
Их учат ненавидеть, тогда как они должны только любить! Их сердца наполняют горечью, хотя в них должна парить одна лишь радость; их заставляют
Это тогда, когда война.
Но не было уже войны, а нашим юношам, одетым в знакомые всему миру мундиры великой Советской Армии, пришлось снова делать то, чего не умеют и не могут уметь обыкновенные юноши.
Зная, что это будет продолжаться только несколько месяцев сорок пятого года, но что это необходимо, они становились дипломатами, главнокомандующими небольших гарнизонов, разбросанных чуть ли не по всей Европе, государственными деятелями. Не разбираясь как следует в искусстве, искали и находили шедевры Дрезденской галереи. Не зная бухгалтерии, подсчитывали, сколько задолжали советским людям, немецкие капиталисты, все эти круппы, флики, рахлинги, и взыскивали с них эти долги. Сыновья рабочих и крестьян, не обученные правилам высшего этикета, устраивали приемы для союзнических генералов и офицеров.
Михаилу Скибе нужно было открыть памятник на могиле советских людей, замученных гитлеровцами в Браувайлере. Он не имел ни малейшего представления, как это делается.
Вчера похоронили пана Дулькевича. Михаил добился, чтобы польского майора погребли вместе с советскими людьми в Браувайлере. Английские и американские офицеры, какой-то представитель польского лондонского правительства, вынырнувший неведомо откуда, хотели похоронить Дулькевича на немецком кладбище, как обыкновенного гражданина. Впоследствии, мол, и ему будет поставлен памятник. Но Скиба настоял на своем. Он давно и хорошо знал Дулькевича. Вместе прошли Европу. Вместе воевали. И в этом последнем бою тоже были вместе.
Тело Дулькевича опустили под белый памятник. Белый мрамор над могилой людей, не оставивших миру своих имен. Люди эти полегли безымянными мучениками на чужой и неласковой земле. Сколько же таких памятников нужно поставить в Германии, да и во всей Европе!
И пан Дулькевич тоже сложил здесь свою голову.
Мечтал об ангелах, а выситься над ним будет мраморный воин с советским автоматом в руках. Был Дулькевич коммерсантом, не знал черной работы, а скрестятся над ним серп и молот, символ извечного труда. Молился некогда об орлах народовых, а сиять над ним будет пятиконечная звезда, знак единения честных борцов.
Чистили оружие, мундиры, мыли машины с самого утра. Михаил пытался мысленно сочинить хоть какое-нибудь подобие речи, но волновался, и ничего не выходило. Знал: когда прозвучат звуки оркестра, когда отгремит салют и сползет с памятника белое покрывало, слова найдутся. Да и много ли нужно этих слов там, где царит вечное молчание?
В Браувайлер приехали представители союзнических штабов, прибыли два взвода солдат — американский и английский, выстроился у памятника оркестр шотландцев в коротеньких юбочках. Бургомистр Кельна приехал также взволнованный, бледнее обычного. Шепча молитву, он возводил глаза к небу.
Английский офицер попросил у Михаила разрешения отдать команду. Скиба махнул рукой. Офицер отошел от него, повернулся к музыкантам.
Это был отлично натренированный оркестр. Где-то далеко, в круглых бараках из жести, поставленных среди зеленых шотландских лугов, задолго до конца войны разучивали музыканты гимны государств-победителей.
Музыканты понимали ответственность церемонии. Они долго прилаживали мундштуки инструментов. Боялись спутать хотя бы одну ноту. Капельмейстер побледнел от волнения. Рука у него дрожала, когда он взмахнул ею.
Гимн Советского Союза! Голос отчизны, которая обращается ко всем своим сынам, живым и мертвым. Голос великой, могучей страны, звучащий над всем миром. Скиба вдруг почувствовал, что к горлу подступил комок. Сердце наполнилось волнением, восторг сдавливал грудь от этих мощных звуков, а глаза наполнялись слезами. Какой мученический путь довелось ему пройти, чтобы теперь наконец услышать мощные звуки гимна! Скольких положил в землю, скольких друзей потерял, сколько раз умирал сам...
Слезы скатывались по его впалым щекам. Он не смахивал их, стоял смирно, не шевелясь, будто окаменел, вслушиваясь в последние такты великой мелодии.
Когда же солдатские автоматы нацелились в небо, он встрепенулся, выхватил пистолет и вплел звук своего выстрела в общий салют. Пусть это и будет его присягой над могилой тех, что пали в бою. Пусть этот выстрел заменит речь.
Сказал после этого совсем коротко:
— Всегда будем помнить о вас, дорогие наши товарищи! Памятью вашей клянемся бороться против зла, против фашизма и против войны. Никогда больше не допустим войны на земле!
Не видел, как подкатила еще одна машина, как выскочил из нее доктор Лобке и, протиснувшись вперед, что-то зашептал на ухо бургомистру. Тот, казалось, не обратил внимания на слова шефа канцелярии. Готовился к речи. Он был хозяином земли, на которой высился этот памятник, земли, где покоились убитые.
Голос у него был хриплый, слабый. Аденауэра угнетало бремя слов, которые нужно было произнести.
— Мы открываем этот памятник,— сказал он,— на земле, где посеяны были плевелы бесправия и греха. Экзистенция нашего народа после великой катастрофы зиждется на доверии победителей. Мы должны вновь обрести утраченное доверие. Это тяжкий труд, но мы обязаны его выполнить. Нам надо забыть на время о ранах немецких и еще раз склонить голову перед ранами, нанесенными народам Европы нацизмом. Мы преклоняем колени перед этими ранами. Безопасность человеческой жизни — вот первое, о чем надлежит думать всем политикам после войны, и тогда не будет печальных этих памятников. Мир и свобода немыслимы без гарантированной безопасности. Люди должны получить право на жизнь и неприкосновенность личности. Со всей решимостью мы напоминаем и повторяем сегодня слова Канта: «Вся политика должна преклонить колени перед правом».
Аденауэр говорил долго. Он уже чувствовал себя этим призванным творить безопасность политиком, декларировал свои взгляды, произносил — хотя и довольно путано — программу действий. Памятник стоял, накрытый белой тканью, стояли солдаты, музыканты, стоял Скиба, все ждали конца бургомистровой речи, а тот забыл и о памятнике, и о мертвых, забыл обо всем на свете, а только без умолку плел хитроумную вереницу трафаретных слов, думал только о том, чтобы сохранить на лице показную печаль, чтобы не дать вырваться радости, забурлившей в нем после короткого шепотка доктора Лобке.