Exegi monumentum
Шрифт:
Знает Клава, жена (вторая жена, а первая, Алла, та ничего не знает).
Знает Яша, Яков Антонинович Барабанов (сам-то он уже просвещен, ему сказано было слово: фараон Тутанхамон в нем миру в новом воплощении явлен).
Знаю я, хотя я-то не в счет...
И еще два мага знают: разумеется, один — сам гуру Вонави Йирелав, а другой... О, тот маг и коварен, и опасен, и зол; но считаться с ним все же приходится, да...
Но здесь тайна, тайна и опять-таки: тай-на!
Итак, неласковый день московский, октябрьский.
Боря вышел во дворик СТОА продышаться.
Я бреду по переулочкам центра Москвы: чмяк да чмяк; и прохожие мимо меня скользят привидениями.
Яша,
Подторговывал книгами фараон Барабанов; он играл на разнице в ценах: в Москве что-то дешевле, чем в городе на Неве; но зато и в городе на Неве что-то может оказаться дешевле. Надо вовремя конъюнктуру почувствовать, прихватить три-четыре пачки, привезти, побыстрее толкнуть. Чем же, чем подторговывал фараон тридцать пять столетий спустя после памятного своего воплощения в Египте?
Тамиздатом — ни-ни. Только наши издания: братья Стругацкие, а для тех, кто посолиднее,— серия «Литературные памятники». И на книжном рынке Яша — не из лидеров; там лидирует маклер по кличке Гнус, у него обороты под сотни тысяч. Но и Яша не из последних.
КГБ за книжным рынком, конечно, следил.
Моя кухня.
У меня в гостях Яша; и я только что выслушал сбивчивую историю, плохо выдуманную и бестолково рассказанную: тарабанил Яша домой на трамвае, стоял на площадке; трамвай стаей стали окружать черные «Волги» спереди, сзади, сбоку. Это все за ним они, за Яшей охотятся. Он сошел, как всегда, на своей остановке, не доезжая конечной, круга. «Волги» тут как тут, свернули за ним, ехали тихо-тихо, сопровождая его. В «Волгах» — те... понятно, мордатые...
Яша тычет в пепельницу обрубок сигареты, руки дрожат.
— Яша,— силясь быть как можно спокойнее, говорю я,— у вас кагебит!
Яша скалится, и в его напряженной улыбке светится истинная духовность. Дня два-три тому назад, так совпало, что как раз незадолго до моей конспиративной встречи с людьми в серых костюмах, вместе с Яшей мы придумали название болезни, комплекса: ка-ге-бит. Похихикали собственному остроумию — как нетрудно заметить, довольно скудному: был брон-хит, конъюнкти-вит. А теперь: кагебит. Но потешились, стало лучше, полегче. А сейчас — рецидив у Яши.
Очень может быть, что вовсе и не гнались за Яшей черные «Волги», волчьей стаей окружая благонамеренно побрякивающий звонками трамвай, что не мчались за ним мордатые парни. Но, увы, хотят люди, чтобы их преследовали на «Волгах»: так красивее, драматичнее. Тогда Яша будет все-таки кем-то большим, чем просто Яшей.
А иначе — кто он?
Яша — выросший в Марьиной Роще мальчик; полукровка, «полтинник», сын русского папы (старомодно как-то умер от туберкулеза) и мамы-еврейки.
У нее все погибли: и родители, и сестры, и тетки. Все погибли, потому что были они участниками Великой Отечественной.
Есть в Смоленской области город Пречистенск. Там — овраг за околицей. А в овраге — сто сорок восемь евреев, евреек с детишками да со стариками, библейскими, ветхими. Полагаю, понятно, да?
Пулемет...
Лай собак...
Опять пулемет...
Господи, да чего там: сотни, тысячи раз все описано, все в кино показывали — при-вык-ли...
А мамаша-то Яшина, Анна Моисеевна, она, значит, из Пречистенска выехала и в Москве проживала: молодая была, красивая девушка, замуж вышла за вологжанина-инженера, большевика убежденного.
Как война загромыхала — в Казахстан командировали мужа, Яшиного отца; о расстреле в Пречистенске ни он, ни жена его молодая не знали; и хотя надежды и не было, все же на что-то надеялись.
А узнали они обо всем, уже Яшу родив и вернувшись в Москву.
А потом и другие ребятишки появились на свет, братья Яшины.
Отец умер. Мама вырастила трех сыновей — в коммунальной квартире, в комнатушке 14 м2. Яша старший, но Яша отстал: младшие уже поступили в университет, окончили; самый младший, Алешка, уже диссертацию пишет. Яша — в тяготах неудачничества: электрик-монтер, да еще перекупщик книг, вот- вот мания преследования у него разовьется.
Ко мне Яша прибился, и ему со мной хо-ро-шо: я ценю его ум, его юмор, но я... Нет, наверное, у меня размаха. Прозорливости мне не дано, не дано мне и дара устрашения человеков. То ли дело гуру Вонави!..
О, гуру Вонави Яшу сразу же выделил: фа-ра-он, это надо же — прозорливость божественная! Да, божественная, сколько бы я ни хихикал над замашками гуру Вонави и над всею ихней школой Великих арканов.
Но меня-то терять Яше тоже не хочется.
Яша будто бы и не пьян сегодня, хотя — по-чудному все устроено в школе «Русские йоги»: йоги там выпивают запросто, но на то они, надо думать, и русские! — он частенько бывает и выпивши. Яша просто взъерошен.
Яше лет тридцать пять. Он по-обезьяньи подвижен, гибок, миниатюрен: сжавшаяся в комочек мартышка.
Мне за сорок. Я посолиднее: лысоватый блондин с чуть заметною сединой, одутловат: типичный доцент УМЭ.
И тут, прежде чем двигаться дальше, я позволю себе два-три слова ввернуть об УМЭ.
Что такое УМЭ? Где это?
УМЭ — Университет марксистской эстетики, дом о трех этажах с колоннами, надстроенный еще тремя этажами. Вразнобой разбросаны по фасаду окна: окна, оконца, окошки. Есть большие, итальянские окна, одно такое окно внизу, в вестибюле, другое на втором этаже, там актовый зал. Есть окна поменьше, но переплеты у них изысканные, разветвленные, в форме дерева — наверное, символ: древо жизни бессмертной. Оконца в клозетах, причем в мужском, на двери которого когда-то было нацарапано примитивное «М», а ныне оттиснут силуэт петуха, оконце овальное; а на женском, где было нацарапано «Ж», а ныне нарисована игривая курочка, оконце ровное, круглое. Оконца — в Ленинской аудитории, причем и здесь они разной формы, ромбовидные параллелограммы, а есть даже и восьмиугольник; в виде звезд прорезаны оконца в аудитории Мира (бывшей Сталинской, как нетрудно смекнуть).
Самое странное оконце в приемной ректорского кабинета, там, где красуются разноцветные телефоны и у пишущей машинки сидит секретарша Надя — в виде шестиконечной звезды. Терпели, терпели, но в конце концов шестиконечной звезды не вытерпели, верхний и нижний лучи ее срезали, заложили какими-то камнями и осколками кирпича, склеили, слепили камень цементом, а с фасада закрасили, стало почти незаметно; однако окошко приняло уж и вовсе странную форму: как бы две буквы «М» положены набок и смотрят вершинами треугольников в разные стороны. К тому же в приемной у Нади стало темно: окошко выходит на север, почти упирается в стену соседнего дома, и не просто в стену, а в единственное окно, когда-то прорубленное в той кирпичной стене. Обитают там какие- то люди, а какие, ни я, ни мои сослуживцы, ни студенты, ни Надя поинтересоваться не удосужились; мне, впрочем, кажется, что там расположена кухня: время от времени появляется там какая-то дама, у дамы нагие, полные, нет, даже жирные плечи, на ней бордовая рубашечка с черными кружевами, и она, по-видимому, что-то мешает ложкой, большущей такой поварешкой, и время от времени пробует то, что мешает: поварешку поднимает высоко-высоко, осторожно наклоняет ее и ловит ртом капли, струйки, которые с нее стекают. Потом она исчезает в глубине своей кухни, потом снова выныривает оттуда, снова пробует свое варево с поварешки.