Ежегодный пир Погребального братства
Шрифт:
Мастерская Антуана находилась на углу площади Трибунала, так что он мог сколько угодно разглядывать Рашель, попутно латая галоши и сверля дыры в ботинках разных дамочек. Антуан не знал арию из Галеви «Рашель, когда бы не Господь…», иначе пел бы ее весь день за работой. Он не осмеливался заговорить с Рашель, разве что поспешное «здрасте», когда она проходит мимо его лавки. Антуану довольно было смотреть. Он знал в ней все — и тонкую талию, и пышную грудь, и стройные лодыжки в оправе черных ботильонов, и на прекрасном лице — глаза, прямо как на картине в музее. Но даже не изумительное тело Рашель, а ее голос больше всего будоражил бедного Антуана. Тембр уникальный, грудной, мелодично-грубоватый. Антуан иногда слышал, как она напевает, проходя мимо его окна, — ему так хотелось, чтобы она пела для него каждое утро, каждый вечер, и неважно, что она будет рассказывать, потому что с таким голосом можно говорить что угодно: Антуан слушал бы как зачарованный.
Конечно, Рашель, скорее всего, и не подозревала о страсти, которую она вызывала
Однажды, незадолго до конца лета, в начале сентября, когда Ниор пахнет рыбьим жиром и тиной, а вода у мостов стоит так низко, что кажется, сами болота добрались до города вместе с мошками и стрекозами, Рашель впервые вошла в лавку Антуана. Он едва сумел справиться со смущением. Он выслушал ее (или дал себя убаюкать ее голосу — такому особенному, глуховатому, будто надтреснутому) и пробормотал в ответ какую-то глупость. Он весь дрожал. Поспешно выхватил у нее из рук туфли. По этому образцу? Да, по этому. Позвольте снять мерку с левой ноги. Левая часто бывает больше. Не смейтесь, ноги у людей всегда разные; нам, сапожникам, это прекрасно известно. Антуан сам ужасался своей тупости. Ему так хотелось держаться остроумно и обаятельно. Рашель была мила, благоухала незабудками и корицей. Она улыбалась. На ней было белое платье с красным кантом, в вырезе угадывался верх груди. Антуан не мог ее удерживать. Ему хотелось взять ее в жены. Она вернется за обувью. Я сошью ей ботильоны — самые красивые в мире. Антуану хотелось тут же приняться за работу. Для Рашель.
Послышались два выстрела, резких и громких, словно доски упали с немалой высоты. Он без памяти бросился на улицу, Рашель лежала на ступенях Дворца правосудия; охранник с трудом удерживал женщину с искаженным лицом, которая размахивала револьвером и что-то орала, чудовищно разевая рот. Антуан узнал Габриель, жену судебного делопроизводителя, ее вульгарное и злобное лицо. Охранник сумел завладеть оружием и теперь смотрел на лежащий у него на ладони револьвер ошарашенно, не веря своим глазам. Антуан рухнул на колени и поднял Рашель на руки; она дышала слабо, с жутким свистом пробитого баллона; на живот и бедра Антуану текло что-то теплое, липкое. Антуан укачивал Рашель и пел: красавица, ты только пожелай… мы будем спать с тобою… Ты только пожелай… И до скончанья века. И до скончанья века.
II
ПАЛЕЦ НА НОГЕ ПОВЕШЕННОГО
Что может кричать человек, верующий в разум? Он может кричать лишь одно: что бы ни случилось и что бы ни было мне показано, оно должно иметь рациональное объяснение. Жиль Делез. О Лейбнице
За два года до этих событий, в миг рождения кабана, принявшего в себя душу отца Ларжо, в тот самый миг, когда благородное животное с визгом припало к розовым сосцам матери — в яме меж двух корней, во мшистой дубовой складке, — вслед за тем, как старый священник мирно почил несколькими минутами ранее и сердце его внезапно остановилось, Матильда, обнаружив тело, покинутое душой, заплакала горючими слезами, опустилась рядом на колени, и взяла его за руку, и поняла, что он мертв, и стала молиться.
Матильда плакала и молилась долго, безутешно, достаточно долго, чтобы мать успела вылизать новорожденного кабанчика, а он — впервые напиться молока и, подкрепившись материнским нектаром, неуклюже встать на ножки, и отправиться в мир, подталкиваемый рылом и пятачком кабанихи, очень скоро забыв обстоятельства, при которых он покинул предыдущую жизнь.
Отплакав свое, Матильда поняла, что нужно действовать; и уложила тело прямо — с почтением и большим трудом, ибо, несмотря на худобу, покойник был тяжелым, и подумала, что в человеке весомы кости, а не жир или душа, поскольку ни того, ни другого у него не осталось. Она скрестила ему руки, закрыла глаза, перекрестилась
Похороны прошли через три дня и не слишком удачно. Присутствующие жалели, что надгробную речь читал не сам покойный: поминальный жанр ему особо удавался; к тому же великая вещь — привычка: звучавший с кафедры голос незнакомого священника с певучим акцентом, явно неместного происхождения, придавал всей церемонии что-то экзотическое, несерьезное, отпускное, отчего по контрасту святоши запричитали громче обычного; нежданное отступление от канона побудило немногих присутствовавших мирян обсудить обстоятельства смерти, шепотом и пихая друг друга локтем в бок, потом помянули покойного минутой молчания; наконец в последний раз взглянули на него в окошко гроба, и могильщики, в тот день на удивление трезвые, приступили к выполнению обязанностей. Определив гроб на место, одни пошли в кафе, другие — на работу. Матильда увидела мужа, когда он слезал с трактора. Ее муж вообще не бывал в церкви, и она его этим никогда не попрекала, ибо чувствовала в нем глубокую, истинную веру, веру человека земли, послушного временам года, столь близкого к повседневному чуду природы, что он неизбежно должен по-своему чтить Создателя, хотя и отправился сегодня на посевную, а не на похороны кюре Ларжо, — все знали, что тот был совсем не святой, а всего лишь священник, как бы сильно ни хотела Матильда, чтоб он был именно святым; муж ее вдоволь наигрался с ним в карты вечерами в кафе «Рыбалка», куда ходил за крючками, грузилами и белыми-белыми опарышами, которые кишели в опилках и, забытые на дне торбы, превращались в роскошных серебряных мух. Муж Матильды пил, но меньше других; мог шлепнуть кого-то из детей, но реже других; не изменял жене и оставлял семейный кров, лишь уходя на рыбалку или охоту и тем самым бросая в Колесо новые когорты страждущих душ — судаков, щук, фазанов, куропаток или зайцев, возможно дававших приют душам великих первопроходцев или славных воителей — как знать? А во всяком случае, охотнику и рыбаку то было неведомо. Его часто встречали на рассвете где-нибудь на равнине, с собакой, с переломленным ружьем, висящим на локте, в кепке, натянутой по уши, с красными от холода щеками и носом, и тут же окликали с какой-нибудь горки — эй, Гари! — ибо именно так звали все мужа Матильды. Прозвище тянулось из сумерек детства, и никто не помнил, по какой причине или в силу какого сходства оно возникло, но для всех он стал Гари, а уж для завсегдатаев кафе «Рыбалка» и подавно, — причем так прочно, что, избрав его секретарем Общества охотников, народ с удивлением вспомнил — при заполнении официальных бумаг, — что на самом-то деле он вовсе Патрис.
Так что Матильда поцеловала своего Гари, слезшего с трактора, и грустно пошла на кухню: нет, не варить ей больше еды для отца Ларжо, так любившего зимними вечерами доедать остатки супа, щедро плеснув в него красного, и эту жижу сначала как бы лакал, а потом просто ухватывал тарелку руками, подносил к раскрытому рту и, крепко зажмурившись, допивал: раз — и кончено! Не будет больше никто шумно переводить дух, а потом еще доливать в тарелку маленько красного, крошить туда еще ломоть хлеба и ждать с блестящими от нетерпения глазами, пока он размякнет. Матильда стенялась стоять и смотреть. Она неуклюже прощалась с любимым священником, но тем пристальней следила за ним в окно со двора: едва суп исчезал, а фермерша выходила, он неизменно переходил на водку, и Матильда думала: святой человек, даже недостатки его — продолжение достоинств; он прощал себе то же, что спускал и своей пастве, и был стоек в пьянстве и в великодушии так же, как другие — в грехе, и столь добр, что, начиная милосердие с себя, дозволял себе в одиночестве неслабую дозу сливовицы, щедрый дар своего вертограда, которую гнал подпольно при добром попустительстве жандармерии его любезный сосед, забирая лишь четверть урожая богослужителя для личных нужд.
Нет, не будет больше Матильда носить покойнику остатки собственного супа, воскресного цыпленка или цесарки, потому как он — вот те на! — взял и откинулся; не будет он больше пить свою самогонку и не скажет ей: ах, Матильда-Матильда. Ей стало ужасно горько, и муж, увидев, что она всхлипывает, обнял ее и прижал к себе; этот знак нежности так тронул ее, что даже почти отвлек от священника и его печальной смерти, вплоть до того момента, когда эта история действительно начинается, то есть когда кабанчик, вместилище души отца Ларжо, в густых зарослях познаёт свою первую самку, после нескольких месяцев жизни, проведенной за бездумными поисками жратвы, хрумканьем выпавших из гнезда птенцов или ворошением падали и пожиранием ее там же, на месте, на краю болот, где устремляются ввысь тополя, в редких густых изгородях, уцелевших после перехода к выращиванию зерновых, за несколько сотен метров от пресвитерия, примыкающего к романской церкви, где аббат Ларжо присоединился к выводку поросят.
За это время старого священника сменил молодой, ему было лет сорок, он жил в городе и совмещал сразу несколько приходов. Стоявшая запертой ризница хранила память о Ларжо, церковь открывалась лишь раз в месяц по воскресеньям, а то и реже, в неудобное время, поскольку служителю после них надо было еще к полудню добраться до районного центра, и малочисленность паствы в ранний час утверждала его в мысли, что сюда нет смысла и ездить; и по его вине церковь чаще всего пустовала, что вызывало ярую зависть прихожанок к окрестным городкам — Пьер-Сен-Кристофа и так уже лишился почты и булочной.