Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников том 2
Шрифт:
оба ни чувствовали, ему все равно, что у нас того и другого нет, - этого он даже и
не замечает. Наконец, так как я его жена, следовательно, принадлежу ему, то из
этого следует то, что он считает меня как бы обязанной переносить все эти мелкие
неприятности и лишения. Положим, я бы ничего не сказала, если б действительно
я знала, что у него у самого нет, но когда я знаю, что мы нуждаемся для того, чтоб
не нуждалась Эмилия Федоровна и прочая компания,
закладывается для того, чтобы выкупить салоп Эмилии Федоровны, то, как
хотите, очень нехорошее чувство рождается во мне, и мне ужасно больно, что в
таком человеке, которого я так высоко ставлю и люблю, и в таком-то человеке
оказалась такая небрежность, такая непонятливость, такое невнимание. Он
говорит, что обязан помогать семье брата, потому что тот помогал ему; но разве
Федя не обязан также в отношении ко мне, разве я не отдала ему свою жизнь, разве я не отдала ему свою душу с полным желанием и с полною готовностью
страдать для того, чтобы он был счастлив; он этого решительно не ценит, это так
77
и должно быть. Он не считает себя обязанным заботиться, чтоб жена его была
спокойна, чтобы каждую минуту не тревожилась о том, что завтра нечего будет
есть. Как это нехорошо, как несправедливо! Я сержусь на себя, зачем у меня такие
дурные мысли против моего дорогого, милого, хорошего мужа. Верно, я злая!
<...>
Суббота, 3 августа (22 июля)
<...> После обеда Федя выпил чашку кофе и в пять часов лег, прося
разбудить его в половине шестого. Я тоже легла на постель и стала засыпать. Но в
двадцать пять минут шестого Федя встал, подошел к моей постели и поцеловал
меня, а я сказала: что ты, Федя? Он уже отошел, но потом оборотился ко мне, и
вдруг с ним начался припадок. Как я испугалась. Я его хотела отвести на его
постель, но не успела и прислонила его к моей постели, между кроватью и стеной, потому что у меня решительно не было сил положить его на постель, и он Noсе
время стоял, полулежа, пока с ним были судороги, И потому от этого-то у него
теперь и болит так нога правая, потому что он ею упирался в стену. Потом, когда
судороги кончились, Федя начал ворочаться, и как я его ни удерживала, сил у
меня на столько не хватило, чтобы окончательно удержать его. Тогда я положила
на пол две подушки и потихоньку опустила его на пол, на ковер, так что он
удобно лег, распустив ноги. Потом расстегнула ему жилет и брюки, так что он
мог дышать посвободнее. Я заметила сегодня в первый раз, что у него губы
совершенно посинели
несчастна! Он на этот раз довольно долго не приходил в память, а когда начал
приходить, то как мне ни было горько и больно, но меня рассмешило, что
просьбы, обращенные ко мне, были на немецком языке. Он говорил: "Was? Was doch? Lassen Sie mich" {Что? Что еще? Оставьте меня (нем.).} и много еще разных
немецких фраз; потом назвал меня Аней, просил прощения и решительно не мог
меня понять. Потом просил денег, чтоб идти играть. Вот хорош игрок, -
воображаю, как бы он там играл, но мне кажется, что именно тогда бы он и
выиграл, хотя его бы и обманывали, без этого не обошлось бы. Когда Федя
пришел в себя, он встал с ковра и начал ходить по комнате, стал застегиваться и
просил дать шляпу. Я думала, не хочет ли он куда-нибудь идти. Куда же ты
идешь? спросила я его. "Comme cа" {Просто так (франц.).} - отвечал он. Я
решительно не понимала и заставила его повторить, потому что мне
послышалось, что он идет в колбасную. Потом я упросила его лечь спать, чего он
решительно не хотел и даже начал браниться, зачем я его укладываю, зачем я его
мучаю. Наконец он лег, но спал все урывками, не больше трех четвертей часа, просыпаясь каждые десять минут. В семь часов мы вышли из дому, но дорогой
Федя вдруг захотел поцеловать мою руку и объявил, что иначе не будет считать
меня своей женой; разумеется, я его отговорила, - это на улице при народе вышло
бы крайне смешно. <...>
Воскресенье, 4 августа (23 июля)
78
<...> Третий день после припадка для меня бывает самый тяжелый день. Я
знаю очень хорошо, что бедный Федя и сам готов бы был освободиться от своей
тоски, да не может. Он в это время делается ужасно капризным, досадливым; так, например, он сердился, когда мы гуляли, что я часто просила сесть: говорил, что
когда я одна хожу, тогда я не устаю, а когда с ним, так и усталость является.
Потом бранил, зачем я иду не в ногу, потом, зачем пугаюсь, одним словом, за все, за что никогда не побранил бы в здоровом состоянии. Пошли мы с ним в Старый
замок и шли довольно тихо, но когда стали подходить, то услышали вдали в
вокзале хор австрийской музыки: здесь как-то особенно ясно слышно. Мы
пришли наверх, где публики сегодня совсем не было. <...> Мы уселись на террасе
и стали слушать музыку. <...> Мы сидели, пока не стемнело, потом пошли домой.