Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников том 2
Шрифт:
широкими плечами, тихого и угрюмого человека. Он был весь точно замкнут на
ключ - никаких движений, ни одного жеста, - только тонкие, бескровные губы
нервно подергивались, когда он говорил. А общее впечатление с первого взгляда
почему-то напомнило мне солдат - из "разжалованных", - каких мне не раз
случалось видать в моем детстве, - вообще напомнило тюрьму и больницу и
разные "ужасы" из времен "крепостного права"... И уже одно это напоминание до
глубины
Траншель провожал его до дверей; я смотрела им вслед, и мне бросилась в
глаза странная походка этого человека. Он шел неторопливо - мерным и
некрупным шагом, тяжело переступая с ноги на ногу, как ходят арестанты в
ножных кандалах.
– Знаете, кто это?
– сказал мне Траншель, когда захлопнулась дверь.
–
Новый редактор "Гражданина", знаменитый ваш Достоевский! Этакая гниль!
–
вставил он с брезгливой гримасой.
Мне показалось это тогда возмутительно грубым, невежественным
кощунством. Из всех современных писателей Достоевский был тогда для меня
самым мучительным и самым любимым. Но мне, конечно, было известно, что о
нем ходили тогда разные толки. В либеральных литературных кружках и в среде
учащейся молодежи, где были у меня кое-какие знакомства, его бесцеремонно
называли "свихнувшимся", а в деликатной форме - "мистиком", "ненормальным"
(что, по тогдашним понятиям, было одно и то же).
Это было время только что замолкнувшего процесса Нечаева и романа
"Бесы" в "Русском вестнике" {3}. Мы, молодежь, читали речи знаменитых
защитников в "Голосе" и "С.-Петербургских ведомостях", и новый роман
Достоевского казался нам тогда уродливой карикатурой, кошмаром мистических
экстазов и психопатии... А то, что автор "Бесов" принял редакторство в
"Гражданине", окончательно восстановило против него многих из прежних его
почитателей и друзей.
Но ведь тот же Достоевский так волшебно и сладостно расширял нам
сердце и мысли!.. И кто знает, думалось мне теперь, под впечатлением первой
встречи с знаменитым писателем, может быть, именно он вывел нас всех из
нормы и до того пронизал нам душу любовною жалостью, состраданием ко всему
страдающему, что нам сделалось тесно в семье, и все больное, забитое и
приниженное стало нам близко и родственно, как свое! А если так, не все ли
86
равно, как его называют другие?! Он с полным правом мог ответить этим другим, как Торквато Тассо - врачу, присланному лечить его:
Geheilt will ich nicht sein!
Mein Sinn ist kraftig,
Da war'ich ja, wie and're, niedertrachtig! {*} {4}
{* Я не хочу быть исцеленным!
Если
Я был бы такое же ничтожество, как другие! (нем.)}
Я надеялась, что при более близком знакомстве с Ф. М. Достоевским мне
удастся лучше понять его и, может быть, разрешить все эти загадочные для меня
противоречия.
II
Снова увидеть Федора Михайловича мне привелось уже после
праздников.
Войдя утром в контору, я застала его сидящим в углу, подле дверей, у
стола, за которым обыкновенно работал корректор типографии, и бывший тут же
Траншель, как настоящий "cavalier galant" {галантный кавалер (франц.).} (он был
полуфранцуз-полунемец, из обруселых), представил меня Федору Михайловичу:
– Позвольте вас познакомить: это ваш корректор, В. В. Т<имофее>ва.
Редактор "Гражданина" - Федор Михайлович Достоевский.
Федор Михайлович встал и, слегка поклонившись, молча подал мне руку.
Рука у него была холодная, сухая и как бы безжизненная. Да и все в нем в тот
день мне казалось безжизненным: вялые, точно через силу движения, беззвучный
голос, потухшие глаза, устремленные на меня двумя неподвижными точками.
Он просидел тогда около часа за чтением корректуры и во все это время
не проронил ни звука. Даже перо его бесшумно двигалось по бумаге. Быть может, благодаря этой мертвенной тишине, я вдруг почувствовала какую-то
неестественно гнетущую меня робость. Я тоже работала, но присутствие его
бессознательно смущало меня. Все время, пока он сидел, мне чувствовалось что-
то строгое, властное, высшее, какой-то контроль или суд над всем моим
существом. И я буквально не смела пошевельнуться, боялась оглянуться в его
сторону и вздохнула свободно, только когда он ушел, сдав мне с рук на руки
прочитанную им корректуру.
С тех пор я часто стала видать Достоевского в типографии, но свидания
наши в первое время ограничивались только взаимными приветствиями при входе
и выходе или краткими замечаниями его мне по поводу той или другой
корректурной поправки. Я ссылалась тогда на грамматику, а он раздражительно
восклицал:
87
– У каждого автора свой собственный слог, и потому своя собственная
грамматика... Мне нет никакого дела до чужих правил! Я ставлю запятую перед
что, где она мне нужна; а где я чувствую, что не надо перед что ставить запятую, там я не хочу, чтобы мне ее ставили!
– Значит, вашу орфографию можно только угадывать, ее знать нельзя, -