F20
Шрифт:
— Да! — мама взяла кусочек семги и положила на свою тарелку. — Все как-то достойно, просто, со вкусом. И без этих жутких венков наших, просто люди приходят и приносят, например, букет белых роз. Это очень элегантно.
— Юлечка, — вдруг повернулась ко мне мама Марека, — я знаю, что ты очень переживаешь… И тебе нелегко сейчас… Но я хочу тебе сказать. Я ни одну секунду тебя не винила и не виню.
У мамы от происходящего благородства увлажнились глаза. Но упиваться им слишком сильно она не хотела, так как были вопросы и поважнее.
— Значит, вы будете новое жилье искать? — спросила она.
— Да, —
— Там очень экология неплохая, — добавил Николай Васильевич.
— А не далеко? — забеспокоился Толик.
— Ой, — мама Марека махнула рукой, — в Москве везде пробки!
— Это точно! — резюмировала мама.
В середине второй бутылки водки мама спросила, сколько маме Марека лет, если не секрет? Та была как будто готова к этому вопросу и, гордо вскинув подбородок, сказала:
— Сорок три!
— Так вы еще родите спокойно! — сказала мама.
Николай Васильевич взял руку мамы Марека и поцеловал ее.
Вечер закончился тем, что мама Марека напилась, и Николаю Васильевичу пришлось волочь ее ванную и обливать холодной водой. Потом мама вызвала им такси.
12
Ночью мы с Анютиком лежали в моей постели, я склоняла ее к тому, чтобы съездить на могилу Марека.
— Тебе будет только хуже, — упорствовала Анютик, — ты будешь плакать.
— Но я должна плакать, — возразила я, — это… нормально. Мне нужно попрощаться с ним, я не могу делать вид, что он просто исчез.
Благо утром мама с Толиком валялись с бодуна, мы вышли из дома незамеченными и поехали на Троекуровское кладбище. В магазине у метро я купила банку алкогольного коктейля.
— Зачем? — удивилась Анютик.
— Это ему, — сказала я, — ему будет приятно.
Косматый сторож в брезентовой куртке показал нам, как пройти на новую часть кладбища, где, по его заверениям, теперь всех хоронили. Кладбище было огромное, пока мы шли, начался дождь. Наконец, я увидела могилу Марека. Земля вокруг памятника была жирной и коричневой, трава еще не успела прорасти сквозь нее. Ограды не было, вместо нее стояли обструганные колышки. Анютик присела на могилу Сорокиной Лидочки, которой довелось пожить только три года, да и те, видимо, в жутких мучениях. Тощая, большеглазая Лидочка в платочке, под которым не было волос, смотрела с фотографии на памятнике, и создавалось ощущение, что она выглядывает из иллюминатора корабля, плывущего откуда-то с той стороны.
— Я здесь побуду, — сказала Анютик.
Дождь не унимался. То и дело поскальзываясь на размокшей глине, я подошла к могиле Марека. Слова вдруг исчезли, но не так, как если бы я не знала, что сказать, а так, словно я вообще не умела говорить. Через три могилы налево копошились две безрадостные тетки лет под пятьдесят. Сначала одна подметала, а другая впихивала в железный кувшин цветы, потом они обе сели на скамейку и стали есть булки. Поскольку это занятие не слишком их увлекало, а говорить, очевидно, было не о чем, тетки пялились на меня.
Я вспомнила, как мы с Мареком занимались сексом. Вот, что непоправимо, — подумала я. Вот, чего никогда уже не будет — этого ощущения. Я могу носить Марека в себе, могу поселить его у себя в мозгу, говорить с ним, плакать о нем, но я больше не почувствую его руки, его член уже точно в меня не войдет, теперь он будет распухать, разлагаться, и тлеть, и кормить червей. Меня тянуло на могилу, и я легла на нее, тетки привстали, чтобы убедиться, что им это не мерещится. Я рыдала, размазывая по лицу слезы, дождь и глину. Все это было ужасно. Так не должно было быть. Какой бы ни был Марек и что бы он мне ни сделал, его нельзя было класть под этот камень, одного, он не мог там лежать, в глине, между корней деревьев.
Подошла Анютик. Она стала поднимать меня и оттаскивать от памятника.
— Все, — говорила она, — уже хватит. Нам надо уходить. Посмотри, на кого ты похожа, ты вся грязная.
Анютик забрала у меня банку с коктейлем и поставила около памятника. Потом мы пошли в домик сторожа, где он разрешил мне умыться и слегка размазать мокрыми руками глину по одежде.
— Время лечит, — сказал он на прощание Анютику.
Мы долго ждали маршрутку. Я сидела, обняв себя за колени, на железной лавочке остановки, Анютик зачем-то каждую секунду выходила на проезжую часть, как будто таким образом могла заставить маршрутку прийти быстрее. Дождь стал окончательно проливным.
Когда маршрутка наконец приехала, все люди вышли из нее и потянулись к кладбищу. Обратно ехали только мы с Анютиком. Я забилась в дальний угол и закрыла глаза.
— Послушай, — вдруг раздался мужской голос, — ты отлично знаешь, что он просто не хотел жить.
Я открыла глаза. В маршрутке, кроме меня, Анютика и шофера, никого не было. Анютик смотрела в окно, а шофер сидел слишком далеко, чтобы я могла расслышать, вздумай он ко мне обратиться. И это означало только одно — я докатилась. Я стала слышать голоса в общественных местах, я окончательно слетела с катушек, и мое будущее — бродить по улицам в рванье, без малейшего понимания, где я нахожусь и зачем, разговаривая сама с собой. Больших сомнений в том, что очень скоро я начну отвечать голосам вслух, у меня не было.
Дома я выпила амитрин и сказала Анютику, что, приходится признать, мне нужно что-то поосновательнее.
— Сколько их? — спросила она. — Они говорят, кто они, сколько им лет?
— Пока двое, — призналась я, — Судья и какой-то мужчина.
— Он тоже тебя судит? — заволновалась Анютик.
Я покачала головой:
— Я пока не вникала в то, что он говорит, но, в отличие от Судьи, он может говорить со мной, где угодно. А Судья только когда я в кровати. Мой овраг она заняла.
— Двое ничего, — хмыкнула Анютик, — я слышу шестерых, а под рисполедом некоторые уходят. Но почему-то уходят самые лучшие.
— А кто у тебя лучшие? — спросила я.
— Говорящий щенок и Пушкин, — смущенно призналась Анютик.
На следующий день она пошла в психдиспансер и вернулась оттуда с трифтарзином. Как я поняла, основательнее его был только гал. Окружающий мир праздновал лето, люди, которых я видела из окна, носили открытые платья и ели мороженое, а я глушила себя трифтарзином и амитрином, и даже долго смотреть в окно у меня не было сил. От трифтарзина моя кожа стала голубой, как у трупа, все время кружилась голова, вдобавок ко всему я начала с пугающей периодичностью писаться в штаны.