Фальшь истины
Шрифт:
Ее неискусно деланная радость уже пожухла. В увлажнившихся (Дайна!) губах – дрожание. Что чувствует эта девочка, которая уже сейчас вся насквозь – женственность? У всех по-разному разрывается душа, и у всех одинаково нарывает палец.
– Ты понимаешь, о чем я. А если не понимаешь… Что ж, тем хуже для тебя.
Промолчав, она громко хлюпнула носом, и я вдруг впервые задумалась: какова Дайна, когда болеет? У нее так же, как у всех, краснеет и распухает нос? Слезятся глаза? Сохнет рот? На моей памяти она даже не простывала. Вирусы не проникают туда, где нет жизни.
– Хочешь,
– Марина!
Она выкрикнула это с такой неподдельной жалобой, что не расслышь я в ее вопле голоса Дайны, может, и сдалась бы, поверила. Но фальшь остро впилась в голову, я схватилась за виски, Олеська же в этот момент рванулась ко мне и налетела на выставленный локоть.
«Так кричит подстреленный заяц», – однажды я услышала это, и та боль – нечеловеческая – жила во мне все эти годы. Поджидала момента слияния с криком ребенка. Но я знала, что этой боли верить нельзя. Всему, что исходит от Дайны нельзя верить.
– Ступай в ванную, – сказала я спокойно, чтобы Олеся не устроила истерику из-за вида крови.
Утерев нос, она посмотрела на руку, перечеркнутую красным мазком, потом на меня и молча вышла из комнаты, оставив ощущение внезапной, пугающей, хотя и ожидаемой мною, повзрослелости. К какому полюсу (я – Дайна?) тянулась ее подросшая макушка? Я попыталась расслышать в себе это желание: «Ко мне! Иди ко мне!», но не получалось. Если оно и было, его тоже сплющило тем ее секундным сомнением. Бороться за любовь? Нет. Я всегда сразу отпускала тех, кто еще только задумывал вырваться. То, что Сережа хочет уйти, я поняла еще прежде, чем он сам. В Олесе я слышу тот же звон пустоты, который она хочет заглушить не мной. Это моя судьба: я всегда получала меньше, чем давала.
Глава 2
– Полагаю, это нервное… Видите ли, ее мать… Впрочем, это уже не в компетенции детского врача.
– Ее мать? – первый проблеск интереса в глазах. – Я думал, что вы ее мать.
– По возрасту гожусь…
– Вот только не говорите, что я вас обидел! Девчушка-то совсем маленькая.
– Скоро восемь.
Зачем прибавила полгода? Что за страсть заклеймить себя, состарить хотя бы через ребенка?
– А мне тридцать один, – к чему эта честность с чужим?
– Из вашего вчерашнего студенчества я выгляжу пожилой дамой. Если не сказать большего…
Лицо у него чуточку смятое, хотя и юное, слишком мягкое, от этого – складки вдоль, и на подбородке едва наметившаяся ложбинка. Не ямка, не ткнули пальцем в плоть, а осторожно прижали. Это углубление чуть дрогнуло от моих слов (обида? смех?), меня же этим его движением всю передернуло изнутри: «Как глупо высказалась! Дешевое бабское кокетство. И такое явное… Боже мой, какой стыд!»
И вдруг случилось невероятное: он пожалел. Ведь так явно поймал и мою неловкость, и мой стыд, чуть ли не раньше меня… Да раньше! Это я – от него прочувствовала… Но не сказал ни слова, в открытую не усмехнулся, Олеськой защитил меня:
– Если у девочки был нервный срыв, такая температура объяснима. «Тройчатку» я ей вколол, если снова подскочит, аспирин давайте. Только наш, советский, американский на наших детей не действует.
– Социализм наследил в наших генах.
– Ну, не все в нем было такой жуткой аномалией!
– Вы тогда были еще ребенком…
– Я был смышленым ребенком!
Он и сейчас – смышленый ребенок. Глаза цепкие, хотя взгляд не злой, не хитрый. Но – видит! Юношеская гибкость в каждом движении длинного тела, короткие светлые волосы модно встрепаны. Не знаю, как это делается, никогда не интересовалась парикмахерскими ухищрениями. Возможно, требуется масса усилий. Или что-то внутри него заставляет волосы так топорщиться? Потрогать бы: каковы на ощупь?
И он опять поразил меня. Вслед за моим (мысленным!) касанием, тронул голову рукой и посмотрел так пристально, что я от испуга громко, отвратительно сглотнула, будто это он, этот мальчик, вызвал во мне такой животный аппетит, вплоть до слюноотделения.
– Меня зовут Дмитрий Андреевич. Вот вам номер моего мобильного, – он протянул золотистого цвета (пыльца с волос?) визитку. – Если девочке станет хуже, звоните немедленно. А если лучше… Все равно звоните.
Его смех мог бы показаться неуместным или даже зловещим у постели больного ребенка, если б в нем не слышалось такого милого смущения. «Мальчишка играет в доктора. У него получается», – как-то само улыбнулось в ответ. Сообразив, что это случилось, была озадачена: чужим я улыбки не раздариваю. По сути, кроме Олеськи их не видит никто.
– Если мне придется звонить, наверное, нужно представиться…
Но он с легкостью перебил:
– А я знаю, как вас зовут. Как-то я помогал отцу перевозить рукописи к вам в архив, но вы меня, видно, не запомнили. А я вот запомнил. И не только потому, что у вас имя-отчество, как у Цветаевой…
– Вы? Любите?! Марину?!!
– Ну, не ее саму… Стихи ее мне нравятся, – он вскинул руку – уже крепкую, не юношескую. – Только не спрашивайте: какие. Наизусть я не помню.
– Как же: любите и не знаете?
– А что, обязательно заучивать? Я люблю читать стихи про себя, а не декламировать.
– Лучший читатель читает, закрыв глаза.
Интерес в его глазах все определенней.
– Шикарно! Нет, в самом деле, это вы здорово сказали!
«Не я, Марина. Да нет же, я! – ему ни к чему было знать о посеянных Дайной, раздирающих душу сомнениях. – Да здравствует невежество молодого поколения!»
– А вы-то, наверное, много наизусть помните, – он поднялся со стула, подставленного к Олесиной кровати, прошелся вдоль книжных полок, скользя взглядом.
Что можно прочесть вот так – вскользь? Что можно узнать обо мне? Или глубже ему недосуг?
Обернул ко мне все ту же шаловливую мордашку:
– Кстати, зовите меня Митей. Я никак не привыкну по отчеству.
– Если угодно. Тогда и вы… Без отчества. Так ваш отец – писатель?
– Что-то в этом роде, – уклонился Митя. – Член Союза… Их там тьма-тьмущая этих… членов…
«В его устах и пошлость звучит невинно, – это было внове для меня. – Откуда это впечатление непорочности? Обыкновенный мальчишка, свободный от самого понятия о грехе… Ведь так?»