Фантомная боль
Шрифт:
– Так ты и он – ну, тот, который был в белой комнате, – вы с ним одно и то же? – Мой голос уже почти не дрожит.
– Знает ли левая рука о том, что делает правая? – Он опять покачивает бокал, любуясь игрой алых бликов. – Может, и знает. Но двигаться они могут независимо друг от друга.
– Так знает или нет? – Мне кажется, что я наконец нащупал нужный вопрос. – Почему я сперва оказался там, где все из света, а потом здесь, где только тьма?
Он опять молчит довольно долго. Прихлебывает вино, качает головой, хмыкает чему-то своему. Вздыхает:
– Вообще говоря, сам удивляюсь, почему
– В аду? – Сейчас я пугаюсь уже не так сильно, как тогда, когда решил, что разговариваю с дьяволом. – Но ты же сам только что мне объяснял, что все это люди сами придумали. Разве ад существует?
– Ну, милый, – насмешливо тянет мой собеседник. – Я тебе объяснял, что человеческие представления далеки от реальной картины мира. Внешние представления, точнее. Очень уж они упрощенные. А так… – Он тянется к камину, выхватывает оттуда багрово горящий уголек, подбрасывает на ладони, любуясь, потом швыряет обратно. – Ад не ад, но всякие штуки, и малоприятные, надо сказать, штуки для плохих мальчиков – это да, они вполне существуют.
– А плохие мальчики, – с издевкой, с отвагой, порожденной безнадежностью, уточняю я, – это те, кто боженькины заповеди нарушает?
– Плохие мальчики, – назидательно повторяет дьявол, – это те, кто нарушает, а то и разрушает гармонию мироздания. Так что да, каждому по карме: одному в райские кущи, другому в адское пекло, одному в нирвану, другому пиявкой в гнилое болото.
– И чем же это я его нарушил? – все еще язвительно интересуюсь я. – Тем, что не стал великим актером?
Он пожимает плечами:
– Ну, это как раз не катастрофа. Не стал в этой жизни, стал бы в следующей. Да и не стал бы, тоже беда невелика, одним великим актером больше, одним меньше, подумаешь, какая потеря. Но! – Он делает паузу, как будто специально, чтобы я уяснил важность того, что сейчас будет сказано. – Тебе дали второй шанс. И даже неважно, что второй. Какой бы там ни был шанс, первый, второй, двадцать второй, но ты его благополучно профукал. Самоубийство, знаешь ли, нигде не поощряется. А совсем даже наоборот.
– Ну да, – растерянно соглашаюсь я, потому что все поджилки мои опять трясутся от страха, практически ужаса: самоубийство – смертный грех, уж это-то я точно помню, а значит, и впрямь гореть мне в аду. Ну, или червяком в болоте ползать, тоже радости немного. – Разве что японцы его одобряют, – добавляю я, сам не зная зачем и вообще совершенно не к месту: я-то ведь не японец, так что самурайские обычаи ко мне никакого отношения не имеют. От растерянности ляпнул. От ужаса перед угрозой адской
Дьяволу, однако, мое замечание неуместным не кажется, скорее смешит:
– Ох уж эти мне христиане! В собственной вере как слепые кутята путаются, а туда же, других судить берутся. Ну сам подумай, чем самоубийство отличается от убийства? Да ничем. Существует глобальный запрет: не отнимай того, что не тобой дано, чего не можешь восполнить. Жизнь то есть. Свою ли, чужую – какая разница. Но солдаты убивают других солдат, и их считают героями. А полицейский, который тебя застрелил? Он убийца?
– Он других защищал… – автоматически отвечаю я.
Он щелкает пальцами и кивает:
– Вот именно. С самоубийством та же петрушка. Ваш, как его, Матросов лег на амбразуру – чистое же самоубийство. Но – герой. И кабы он один такой был, а то ведь тенденция. У вас вон даже песня есть про то, как летчики сознательно не стали спасать собственные жизни, чтобы самолет не упал на спящий город. Не помнишь?
– Помню, – сдавленно шепчу я. – «А город подумал, ученья идут». Ты издеваешься, что ли? – спрашиваю довольно бессмысленно, потому что мне до странности хочется плакать, ужасно жалко и Матросова, и особенно тех неизвестных летчиков.
Дьявол смеется и машет на меня рукой:
– И в мыслях не держал! Восхищаюсь скорее. Человек ухитряется бороться в самых, кажется, безнадежных обстоятельствах, этим невозможно не восхищаться. – Он опять проделывает давешний фокус с раскаленным углем, вовсе не глядя при этом на меня, словно бы ему наплевать на производимое впечатление, вот только зачем бы тогда это делать? Не знаю, впрочем, чужая душа – потемки, а уж дьявольская – тем более. – А уж человеческая способность к самопожертвованию, – продолжает дьявол как ни в чем не бывало, – искупает все ваши мелкие неприглядности. Главное, ни за что не предугадаешь, кто из вас на что способен. – Он недоуменно крутит головой, как большой озадаченный пес. – Глядишь на какого-нибудь грязненького недотыкомку: жене врет, из любовницы нервы тянет, перед начальством юлит, тьфу, переродиться ему бычьим глистом! А он вдруг – раз, и на амбразуру! Хотя вот так иногда подумаешь: может, такие герои жизнью-то жертвуют, потому что ничего им в своей собственной жизни хорошего не видится? Вот и самоубиваются такими героическими способами. Да что там! Ваш собственный бог – точнее, то, как вы себе представляете бога, – сам пошел, чтобы умереть на кресте, тоже самоубийство, хоть и руками римских солдат.
– Он людей спасал… – тупо повторяю я.
– Вот о чем я тебе и толкую. – Мой собеседник щелкает пальцами и с наигранным изумлением глядит на появившийся меж ними огонек. Фокусник, чтоб его. – Есть самоубийство, а есть самопожертвование, – продолжает «фокусник». – Смертью смерть поправ. И, кстати сказать, твои любимые японцы отнюдь не по каждому поводу животы себе режут, а лишь в самых экстремальных случаях, во избежание позора. То есть чтоб карму не портить. Они-то как раз очень хорошо понимают, что самоубийство просто так – это значит бросить борьбу, это стыд-позор, за который в круге перерождений ты будешь отброшен в какого-нибудь безмозглого окуня, который только жрать да икру метать и может. А ты говоришь – японцы самоубийство одобряют!