Философия творческой личности
Шрифт:
Русская скука порождает в классической драматургии и тот конфликт, который впоследствии станет характерным для драмы абсурда ХХ века: «палач» и его «жертва». В пьесе А. Островского «В чужом пиру похмелье» впервые формулируется смысл знаменитого понятия «самодур», четко определяется принципиально нелепая система взаимоотношений между людьми. «Самодур» – это не просто «дикий властный человек», «крутой сердцем»; подлинно обозначая сплавляющиеся особенности нравственного и психологического абсурда, Островский выращивает самостоятельный культурный тип, страшный и смешной одновременно: «человек никого не слушает; ты ему хоть кол на голове теши,
Именно в драме абсурда скучающий и удовлетворяющий свою скуку персонаж (а скука там может быть расценена и как тоска, и как следствие одиночества) не слышит и не слушает партнера, хотя страстно жаждет высказаться и получить ответ, добиться взаимности. Абсурдность никого не слушающих самодуров, расцветающих под пером Островского в провинциальных Калинове или Бряхимове, вполне корреспондирует с мотивами как Некрасова, так и Достоевского. У последнего в «Селе Степанчикове» Фома Опискин измывается над многими домочадцами и мучит их, безответных, по разным поводам. Но особенно показательной нам кажется «дрессировка» слуги Фалалея.
Ласуков в некрасовской «Осенней скуке», с одной стороны, считает, что охота – дурное развлечение, ибо нельзя «мучить бедное животное». Но его диалоги со слугами полны нелепых требований и упреков. Так же, как Опискин у Достоевского, Ласуков, полюбопытствов у мальчика-слуги: «Есть ноги?» – и получив утвердительный ответ (что нормально), приказывает ему: «Пляши» (что выглядит абсурдно). Он отказывается от пороха, который только что требовал. Он, вопреки здравому смыслу, в осенний, отнюдь не морозный вечер требует шубу, доводя до грани сумасшествия слуг. Он вполне соответствует категории – именно так это можно определить – «самодура», сформулированной Островским, ибо его скука находит удовлетворение, хотя далеко не полное, в бессмысленных муках других людей.
Русский провинциал от скуки «дурью мается». Иногда в самых причудливых, а подчас и трагических формах происходит эта «маята». Н. Лесков, как представляется ныне, не совсем точно назвал свой очерк – «Леди Макбет Мценского уезда». Точнее было бы – «Скука неизбывная», поскольку попытка избыть эту скуку привела к череде злодейств. Но скука – слово неуважаемое, и потому автор, пронизав им донельзя весь текст, в заглавие вынести не рискнул.
Скука, равная тоске, – бич лесковских чудаков, а впоследствии – шукшинских «чудиков». Так, от скуки ударяется Левша в гибельное питейное пари («небо тучится, брюхо пучится, скука большая, а путина длинная…»).
От скуки пошли и мучения Катерины Измайловой. Двадцатитрехлетняя, с черными живыми глазами, крепкой грудью и высоким лбом, бездетная, эта бесприданница вступила в обреченный круг: «скука непомерная» супружеской жизни наводила на нее «тоску, доходящую до одури». У Островского и у Чехова мы можем увидеть одни и те же, сходные с лесковскими и непременно странные источники скуки-тоски: «Везде чисто, везде тихо и пусто»; в доме муж не обращал «на эту скуку ни малейшего внимания», а ее, грешную, обуревала именно «скука русская, скука купеческого дома». Таким образом, Лесков, оказывается, не драму любви (хоть он сам так ее назвал), или драму измены, или драму убийств написал, а именно драму провинциальной скуки.
И тогда не драму ли такой же скуки написал Островский в «Грозе» (вот гроза и разрядила эту скуку)? Схема русской «Леди Макбет» и «Грозы» едина: «сначала ей без мужа скучно было», потом появился носитель новых впечатлений, «диковина», рождая «прилив желания разболтаться и наговориться словами веселыми и шутливыми». Этот «диковинный» именно на
Шекспировская, то есть европейская, леди Макбет приносила любовь в жертву властолюбию. Лесковская, русская, «леди» любовью скуку свою развеяла, «развернулась во всю ширь своей проснувшейся натуры».
Напомним о постоянной аналогии: скука – сон. Видна она и здесь. Но скука в предвестии любви быстро сменяется скукой, рожденной привычкой к любви. Любовь Катерины Сергею «прискучила», как ей самой затем наскучит дитя, рожденное в любви. Наконец, скука становится едва ли не избавлением от страданий и кары; скука, равная привычке, есть спасение, когда, привыкая «ко всякому отвратительному положению», человек «сохраняет, по возможности, способность преследовать свои скудны радости».
Логичен для русского абсурда финал лесковского очерка, где новый поворот приобретает даже слово «скука»: каторжники «скучились» на дороге, явив безотрадную картину. Простой человек – читай, в первую очередь «провинциал» – при звуках зло воющего ветра «начинает глупить, издеваться над собою, над людьми, над чувством».
В психологической драме И. Тургенева и А. Чехова скука поселяется в разрушающихся судьбах, где надежда на значимость труда и обретение значения в труде (Войницкий) сочетается с томлением забытых или несбыточных ожиданий (Ислаева, Раневская). Скука провинциального бытия становится следствием вполне определенного, к сожалению, вполне русского явления, получившего название «варварство».
Варварская, до страсти доходящая, всепоглощающая скука живет неизбывно во времени и широко в пространстве. Не случайно М. Горький, любитель символических акцентов, одну из своих лучших пьес о провинциальных, неприкаянных и нереализованных, недостойных своего предназначения интеллигентах назвал именно «Варвары».
Любой человек, приезжающий в русскую провинцию, чувствует себя едва ли не обездоленным. Во-первых, все те же просторы, будь они прокляты, которые надо долго преодолевать, чтобы добраться – до оперетки ли, до ресторана ли с хорошо замороженным шампанским, до университета ли, в котором довелось учиться. Во-вторых – ритм жизни – вялый, медленный, болотисто затягивающий, подчиняющий себе, мирно убаюкивающий, усыпляющий… Жители этой провинции, если следовать логике Горького, вполне могут быть названы варварами: пьют черт знает какое зелье, в любви объясняться не умеют – могут только застрелиться.
Именно скука ощущается как самими провинциальными интеллигентами, так и приезжими в качестве доминанты их жизни. В лучшем случае их существование кажется идиллией, пасторалью, где все «до тоски спокойно и до отвращения мило». Приезжим же аборигены представляются как «трусы, лентяи, усталые», как «жалкие, жадные», «ничтожные люди», которые «слепы, глухи, глупы все».
Приезжим, которые, как известно, именно от скуки проявляют себя в качестве всеразрушающих варваров, кажется, что только в больших городах энергия «кипит день и ночь». От скуки появляется «что-то новое» в глазах у приезжей дамы. Еще не тяжело, а пока только «скучно» становится рыжеволосому сердцееду Черкуну в городке, похожем на яичницу. Не романы, а непонятные – «скучные» – книги давал Надежде Монаховой застрелившийся от любви к ней служащий. Но в этом городе не бывает настоящих «романов», и у приезжих «местная любовь» ее пресной скукой вызывает только презрение.