Фирма
Шрифт:
— В смысле? — не удержался Матвеев. История, которую рассказывала Ольга, начинала его всерьез интересовать.
«Жалко я не журналист, — подумал он. — Такой материалище! Куманский удавился бы от зависти. Душу продал бы черту, чтобы такое услышать. Это же его тема. Чернушка с порнушкой. Хотя у него и так давным-давно душа продана, куплена, заложена и перезаложена».
— …Трахаться уже не мог последние несколько лет. Дай бог, если раз месяца в два у него что-то получалось, так потом он неделю гоголем ходил, считал, что я молиться на него за это должна. За то,
— Зубами поскрипел, — повторил Матвеев.
— Ха! Да он ими всю жизнь скрежетал! Не человек, а какой-то Железный Дровосек! Глисты, думаю, у него были. Это ему очень пошло бы. Как раз для завершения образа. Он же руки не мыл. Придет в жопень пьяный, жрет всякую гадость. Когда денег совсем не было, бычки на лестнице докуривал за соседями.
— Хм, а так и не скажешь, — покачал головой Матвеев.
— Конечно, не скажешь! Вы же его видели на сцене, причесанного-умытого. Он себя-то, любимого, подавал всегда как надо. Может быть, даже чересчур.
— Это было, согласен, — кивнул Матвеев. — Понтов у Василька было хоть отбавляй.
— Бабы, конечно, с ума сходили. Что только он с ними делал, импотент обдолбанный?
— Да им, я думаю, и не надо было ничего, — заметил Митя. — Только бы потрогать.
— Ага. Фанатки, безмозглые тварюшки. От них я тоже натерпелась.
— Серьезно?
— А то! Один раз вообще — на улице набросились, лицо расцарапали когтями своими нечищеными. Хорошо еще, я потом подумала, хорошо, что так легко обошлось. Дома неделю посидела, и все. А могли ведь и кислотой плеснуть. Сволочи.
Она помолчала, опять налила себе водки.
— Устала я. Но теперь — все. Теперь — свобода. Да, Митя?
Матвеев пожал плечами, не зная, что ответить. По всему, он давно уже должен был перейти к делу, к разговору о контрактах, о наследовании авторских прав — у Василька были живы родители, которые и являлись прямыми наследниками всего имущества погибшего сына, а имущество Василька заключалось только в нескольких бобинах с его голосом и гитарой, бобинах, которые, впрочем, стоили, попади они в умелые руки, много больше, чем всякие дачи-машины-квартиры. Вот об этом и нужно было говорить Мите, но перебивать злобную исповедь вдовы он не мог и не хотел.
— Теперь — свобода, — повторила Оля и вдруг сразу, как будто сработала какая-то таинственная автоматика, зарыдала.
Она плакала громко, не стесняясь и не сдерживаясь, плечи ее дергались, кисти рук колотились об стол, Ольга не вытирала слез, льющихся из глаз и не стекающих, а просто несущихся вниз по впалым щекам.
— Оля! Ну успокойся, — забубнил Матвеев. Он не знал, как нужно правильно вести себя с женщинами в подобных ситуациях. Единственное, что крутилось в его голове, — это традиционные кинематографические пощечины, якобы останавливающие истерику, во что Митя на самом деле не верил. Красиво, конечно, кинематографично, но как это — бить такую женщину? За что? По какому, собственно, праву? Нет уж, он попробует как-нибудь по-другому.
— Ну, Оль… Оль… Кончай… Остынь… Слезами горю…
— За что мне это все, за что, Господи, за что? Почему вот так бездарно вся жизнь — как в унитаз спущена? За что мне это, за что, за что?
— Оля…
Матвеев встал и переместился к Стадниковой поближе, неловко обнял ее за плечи.
— Олечка, успокойся… Я с тобой… Мы все с тобой… Мы тебе поможем…
Ольга вдруг выбросила руки вверх и схватила Матвеева за шею, притягивая к себе. Митя наклонился, еще не понимая, что хочет от него Стадникова, и тут же почувствовал Олины губы на своем лице.
Она целовала Матвеева быстро, поворачивая свою голову, словно хотела одновременно попасть и в щеки, и в глаза, и в губы, в подбородок, в нос. Несколько раз пройдясь стремительными, горячими и волнующими поцелуями — такими волнующими, каких Митя давно уже ни от кого не получал, — она приникла наконец к его рту и принялась втягивать его в себя, еще крепче сжимая Митину шею, прижимая все тело Матвеева к своему, не давая ему отпрянуть, увернуться, не давая сказать ни слова.
— Митенька, — услышал он ее шепот, который, как ему показалось, звучал одновременно с поцелуями, словно Ольга обладала способностями чревовещателя. — Митенька… Мы живые, понимаешь, живые… он мертвый, а мы живые… Понимаешь меня? Понимаешь меня, мой родной?
«Нимфомания, — с сомнением подумал Матвеев. — Или просто она так своеобразно шок переживает? Хотя говорили ведь уже, что у нее последнее время не все в порядке с крышей. Чего это она так заводится, прямо с полоборота? Интересно, во что все это выльется? Вот сволочь, Гольцман, бросил меня, генерал хренов, на самый ответственный участок фронта. Ему-то что — сидит, денежки посчитывает! А тут отдувайся за него. Нет, если дело с правами выгорит, мне нужно долю в прибыли просить, тут одной зарплатой не обойдется».
— Ты меня хочешь? Хочешь меня, Митенька? — шептала Ольга.
Матвеев промычал что-то бессвязное, уткнувшись ртом в волосы Стадниковой.
— Хочешь, скажи? Я еще ничего, а? Как женщина? А? Не совсем меня Леков угробил еще? А, Митенька? Хочешь? Давай… Давай, Митенька…
«Да что же это, в самом деле? — думал Матвеев, ощущая, как Олины пальцы шевелятся на его спине, как руки ее опускаются и сжимают его бедра, как ногти женщины царапают его колени сквозь брюки, как поднимаются выше и проникают под рубашку, гладя живот. — Что же делать-то? Нехорошо как-то…»
— Митенька, не бойся, не бойся, мой мальчик… помоги мне, пожалуйста… никто не придет, мой сладкий. Никто не позвонит… никого нет… Никто не узнает… ты же хотел этого, хотел, я знаю, и давно, и теперь… ты же не просто по делу пришел, да? Скажи мне — да?
— Да, — выдохнул Митя и соединил свои руки за Олиной спиной.
Стадникова глухо застонала, выгнулась, запрокидывая голову назад, потом словно неведомая сила снова бросила ее на Митю, и они как-то очень естественно оказались на полу. Ноги Мити попали в неровную шеренгу пустой посуды, и бутылки с глухим позвякиваньем покатились в разные стороны.