Фома Гордеев
Шрифт:
Выпили. И, разумеется, напились.
К вечеру в гостинице собралась большая и шумная компания, и Фома, пьяный, но грустный и тихий, говорил заплетающимся языком:
– Я так понимаю: одни люди-черви, другие- воробьи... Воробьи - это купцы... Они клюют червей... Так уж им положено... Они - нужны... А я и все вы - ни к чему... Мы живем без оправдания... Совсем не нужно нас... Но и те... и все -для чего? Это надо понять... Братцы!.. На что меня нужно? Не нужно меня!.. Убейте меня... чтобы я умер... Хочу, чтобы я умер...
Он плакал обильными,
– Молчать! Слово сырью? Дайте слово слонам и мамонтам неустройства жизни! Говорит святые речи сырая русская совесть! Рычи, Гордеев! Рычи на всё!..
И он снова цеплялся за плечи Фомы и лез на грудь к нему, поднимая к его лицу свою круглую, черную, гладко остриженную голову, неустанно вертевшуюся на его плечах во все стороны, так что Фома не мог рассмотреть его лица, сердился на него за это и всё отталкивал его от себя, раздраженно вскрикивая:
– Не лезь! Где у тебя рожа?
Вокруг них стоял оглушающий, пьяный хохот, и, задыхаясь от него, сын водочного заводчика хрипло ревел кому-то:
– Иди ко мне! Сто рублей в месяц, стол и квартиру! Честное слово! Иди! Честное слово! Плюнь на газету - я дороже дам!
И все качалось из стороны в сторону плавными, волнообразными движениями. Люди то отдалялись от Фомы, то приближались к нему, потолок опускался, а пол двигался вверх, и Фоме казалось, что вот его сейчас расплющит, раздавит. Затем он почувствовал, что плывет куда-то по необъятно широкой и бурной реке, и, шатаясь на ногах, в испуге начал кричать:
– Куда плывем? Где капитан? Ему отвечал громкий бессмысленный смех пьяных людей и резкий, противный крик черного человечка:
– Верно -о! Где капитан?
Фома очнулся от этого кошмара в маленькой комнатке с двумя окнами, и первое, на чем остановились его глаза, было сухое дерево. Оно стояло под окном толстый ствол его с облезлой корой преграждал свету доступ в комнату, изогнутые и черные ветви без листьев бессильно распростерлись в воздухе и, покачиваясь, жалобно скрипели. Шел дождь, по стеклам лились потоки воды, было слышно, как она течет с крыши на землю и всхлипывает. К этому плачущему звуку примешивался другой, тонкий, то и дело прерывавшийся, торопливый скрип пера, по бумаге и какое-то отрывистое ворчание.
С трудом поворотив на подушке тяжелую голову, Фома увидал маленького черного человечка, он, сидя за столом, быстро царапал пером по бумаге, одобрительно встряхивал круглой головой, вертел ею во все стороны, передергивал плечами и весь- всем своим маленьким телом, одетым лишь в подштанники и ночную рубаху, -неустанно двигался на стуле, точно ему было горячо сидеть, а встать он не мог почему-то. Левая его рука, худая и тонкая, то крепко потирала лоб, то делала в воздухе какие-то непонятные знаки; босые ноги шаркали по полу, на шее трепетала какая-то жила, и даже уши его двигались Когда его лицо обращалось к Фоме - Фома видел тонкие губы, что-то шептавшие, острый нос, редкие усики; эти усики прыгали вверх каждый раз, когда человечек улыбался .. Лицо у него было желтое, морщинистое, и черные, живые, блестящие глазки казались чужими на нем.
Устав смотреть на него, Фома стал медленно водить глазами по комнате. На большие гвозди, вбитые в ее стены, были воткнуты пучки газет, отчего казалось, что стены покрыты опухолями. Потолок был оклеен когда-то белой бумагой; она вздулась пузырями, полопалась, отстала и висела грязными клочьями; на полу валялось платье, сапоги, книги, рваная бумага... Вся комната производила такое впечатление, точно ее ошпарили кипятком.
Человечек бросил перо, наклонился над столом, бойко забарабанил по краю его пальцами рук и тихонько слабеньким голоском запел:
Бе -ери барабан - н не бойся!
Це -луй маркитанку звучней!
Вот смысл глубочайшей науки,
Вот смысл философии все -ей!
Фома тяжело вздохнул и сказал:
– Зельтерской бы выпить...
– Ага!
– воскликнул человечек я, спрыгнув со стула, очутился у дивана, на котором лежал Фома.
– Здорово, товарищ! Зельтерской? С коньяком или просто?
– Лучше с коньяком...-сказал Фома, пожимая протянутую ему сухую и горячую руку и пристально всматриваясь в лицо человечка...
– Егоровна!
– крикнул тот к двери и, обратись к Фоме, спросил: -Не узнаешь, Фома Игнатьевич?
– Помню... что-то... будто встречались...
– Четыре года продолжалась эта встреча. . но это давно было! Ежов...
– Господи!
– воскликнул Фома с изумлением, привстав на диване.
– Да разве это ты?
– Я, брат, сам порой не верю в это, но факт -есть нечто такое, от чего сомнение отскакивает, как резиновый мяч от железа...
Лицо Ежова смешно исказилось, и руки для чего-то начали ощупывать грудь.
– Н -ну -у!
– - протянул Фома.
– Вот так постарел ты! Сколько ж тебе лет-то?
– Тридцать...
– А -как пятьдесят... сухой, желтый!.. Видно, не сладко жил?
Фоме было жалко видеть веселого и бойкого школьного товарища таким изношенным, живущим в этой конуре. Он смотрел на него, грустно мигал глазами и видел, как лицо Ежова подергивается, а глазки пылают раздражением. Ежов откупоривал бутылку с водой и, занятый этим, молчал, сжав бутылку коленями и тщетно напрягаясь, чтобы вытащить из нее пробку. И это его бессилие тоже трогало Фому.
– Н -да, обсосала тебя жизнь-то... А учился...- задумчиво говорил он.
– Пей!
– сказал Ежов, даже побледневший от усталости, подавая ему стакан. Затем он потер лоб, сел на диван к Фоме и заговорил:
– Науку - оставь! Наука есть божественный напиток... но пока он еще негоден к употреблению, как водка, не очищенная от сивушного масла. Для счастья человека наука еще не готова, друг мой... и у людей, потребляющих ее, только головы болят... вот как у нас с тобой теперь... Ты что это как неосторожно пьешь?