Фома Гордеев
Шрифт:
– А что мне делать?
– спросил Фома, усмехаясь. Ежов пытливо, прищуренными глазами посмотрел на Фому и сказал:
– Сопоставляя твой вопрос со всем тем, что ты вчера молол, чую душой, что ты, друг, тоже не от веселой жизни веселишься...
– Эх!
– тяжко вздохнул Фома, вставая с дивана.
– Какая жизнь? Так что-то... несуразное... Живу один... ничего не понимаю... плюнуть на всё хочется и провалиться бы куда-нибудь! Бежать бы от всего... Тоска!
– Это любопытно!
– сказал Ежов, потирая руки и весь вертясь.
– Это любопытно, если это верно, ибо доказывает, что святой дух недовольства жизнью проник уже и в купеческие спальни... в мертвецкие душ, утопленных в жирных щах, в озерах чая и прочих жидкостях... Ты мне изложи всё по порядку... Я, брат, тогда роман напишу...
–
– с любопытством спросил Фома и еще раз внимательно осмотрел старого товарища, не понимая, что может написать он, такой жалкий.
– Написал! А ты читал?
– Нет, не довелось ..
– А что же тебе говорили?
– Здорово, будто, изругал ты меня.
– Гм... А тебе не интересно самому прочитать?
– допрашивал Ежов, в упор рассматривая Гордеева.
– Я прочитаю!
– обнадежил его Фома, чувствуя, что неловко ему перед Ежовым и что Ежова как будто обижает такое отношение к его писаниям.
– В самом деле, - ведь интересно, ежели про меня написано...- добавил он, добродушно улыбаясь товарищу.
Эта встреча родила в нем тихое, доброе чувство, вызвав воспоминания о детстве, и они мелькали теперь в памяти его, - мелькали, как маленькие скромные огоньки, пугливо светя ему из дали прошлого.
Ежов подошел к столу, на котором уже стоял кипящий самовар, молча налил два стакана густого, как деготь, чая и сказал Фоме:
– Иди, пей чай... Рассказывай!
– Мне нечего рассказывать. Пустая у меня жизнь! Лучше ты мне про себя расскажи... ты все-таки, поди, больше моего знаешь. .
Ежов задумался, не переставая вертеться и крутить головой, В задумчивости - только лицо его становилось неподвижным, -все морщинки на нем собирались около глаз и окружали их как бы лучами, а глаза от этого уходили глубже под лоб...
– Н -да, я, брат, кое-что видел...- заговорил он, встряхивая головой.
– И знаю я, пожалуй, больше, чем мне следует знать, а знать больше, чем нужно, так же вредно для человека, как и не знать том, что необходимо. Рассказать тебе, как я жил? Попробую Никогда никому не рассказывал о себе... потому что ни в ком не возбуждал интереса... Преобидно жить на свете, не возбуждая в людях интереса к себе!..
– Уж я по лицу да и по всему вижу, что нехорошо тебе жилось!
– сказал Фома, чувствуя удовольствие от того, что и товарищу жизнь не сладка.
Ежов залпом выпил свой чай, швырнул стакан на блюдце, поставил ноги на край стула и, обняв колени руками, положил на них подбородок. В этой позе, маленький и гибкий, как резина, он заговорил:
– Студент Сачков, бывший мой учитель, а ныне доктор медицины, винтёр и холоп, говорил мне, бывало, когда я хорошо выучу урок: "Молодец, Коля! Ты способный мальчик. Мы, разночинцы, бедные люди, с заднего двора жизни, должны учиться и учиться, чтобы стать впереди всех... Россия нуждается в умных и честных людях, старайся быть таким, и ты будешь хозяином своей судьбы, полезным членом общества. На нас, разночинцах, покоятся теперь лучшие надежды страны, мы призваны внести в нее свет, правду..." И так далее Я ему, скотине, верил... И вот с той поры прошло около двадцати лет - мы, разночинцы, выросли, но ума не вынесли и света в жизнь не внесли. Россия по-прежнему страдает своей хронической болезнью - избытком мерзавцев, и мы, разночинцы, с удовольствием пополняем собой их толпы. Мой учитель, повторяю, - лакей, безличное и безмолвное существо, которому городской голова приказывает, а я - паяц на службе обществу. Меня, брат, здесь в городе преследует слава... Иду по улице и слышу -извозчик говорит своему товарищу: "Вон Ежов идет! Здорово лается, едят его мухи!" Н -да! Этого тоже достичь надо...
Лицо Ежова сморщилось в едкую гримасу, он беззвучно, одними губами, засмеялся. Фоме была непонятна его речь, и он. чтоб сказать что-нибудь, сказал наобум:
– Не туда, значит, попал, куда метил...
– Да, я думал, что вырасту покрупнее... И вырос бы!
Фельетонист вскочил со стула и забегал по комнате. с визгом восклицая:
– Но чтоб сохранить себя цельным для жизни - нужны огромные силы! Они были... Была у меня гибкость, ловкость... я всё это прожил для того, чтоб научиться чему-то... что теперь совсем не нужно мне. Я и многие со мной -ограбили сами себя
Ежов бегал по комнате, как охваченный безумием, бумага под ногами его шуршала, рвалась, летела клочьями. Он скрипел зубами, вертел головой, его руки болтались в воздухе, точно надломленные крылья птицы. Фома смотрел на него со странным, двойственным чувством: он и жалел Ежова, и приятно было ему видеть, как он мучается.
А в горле Ежова что-то взвизгивало, как несмазанная петля.
– Отравленный добротой людей, я погиб от роковой способности каждого бедняка, выбивающегося в люди, - от способности мириться с малым в ожидании большего... О! ты знаешь?
– от недостатка самооценки гибнет больше людей, чем от чахотки, и вот почему вожди масс, быть может, служат в околоточных надзирателях!
– Чёрт с ними, с околоточными!
– сказал Фома, махнув рукой.
– Ты про себя валяй...
– Про себя! Я - весь тут!
– воскликнул Ежов, остановившись среди комнаты и ударяя себя в грудь руками.
– Всё, что мог, -я уже совершил... достиг степени увеселителя публики и - больше ничего не могу!
– Ты погоди-ка!
– оживился Фома.
– Ты скажи-ка - а что нужно делать, чтобы спокойно жить... то есть чтобы собой быть довольным.
– Для этого нужно жить беспокойно и избегать, как дурной болезни, даже возможности быть довольным собой!
Для Фомы эти слова прозвучали пусто, не шелохнув в сердце его никакого чувства, не зародив в голове ни одной мысли.
– Нужно жить всегда влюбленным во что-нибудь не доступное тебе... Человек становится выше ростом оттого, что тянется кверху...
Теперь, бросив говорить о себе, Ежов заговорил иным тоном, спокойнее. Голос его звучал твердо и уверенно, лицо стало важно и строго. Он стоял среди комнаты, подняв руку с вытянутым пальцем, и говорил, точно читал:
– Самодовольный человек - затвердевшая опухоль на груди общества... Он набивает себя грошовыми истинами, обгрызанными кусочками затхлой мудрости, и существует, как чулан, в котором скупая хозяйка хранит всякий хлам, совершенно не нужный ей, ни на что не годный... Дотронешься до такого человека, отворишь дверь в него, и на тебя пахнёт вонью разложения, и в воздух, которым ты дышишь, вольется струя какой-то затхлой дряни... Эти несчастные люди именуются людьми твердыми духом, людьми принципов и убеждений... и никто не хочет заметить, что убеждения для них - только штаны, которыми они прикрывают нищенскую наготу своих душ. На узких лбах таких людей всегда сияет всем известная надпись: "спокойствие и умеренность", - фальшивая надпись! Потри лбы их твердой рукой, и ты увидишь истинную вывеску, - на ней изображено: "ограниченность и туподушие"!..
– Сколько видел я таких людей!
– с гневом и ужасом вскричал Ежов. Сколько развелось этих мелочных лавочек! В них найдешь и коленкор для саванов и деготь, леденцы и буру для истребления тараканов, - но не отыщешь ничего свежего, горячего, ничего здорового! К ним приходишь с больной душой, истомленный одиночеством, - приходишь с жаждой услышать что-нибудь живое... Они предлагают тебе какую-то теплую жвачку, пережеванные ими книжные мысли, прокисшие от старости... И всегда эти сухие и жесткие мысли настолько мизерны, что для выражения их потребно огромное количество звонких и пустых слов. Когда такой человек говорит, мне кажется: вот сытая, но опоенная кляча, увешанная бубенчиками, - везет воз мусора за город и - несчастная!
– довольна своей судьбой...