Формула памяти
Шрифт:
Но Левушка Воробьев был настойчив. Он продолжал звонить, иногда даже по два раза в день, терпеливо выслушивая оправдания и извинения Архипова. Эти его пунктуальность, упорство и собственная, хотя и невольная, необязательность уже начинали сердить Архипова, и поездка, о которой вначале он думал не без удовольствия и воодушевления, постепенно превращалась в какой-то тягостный долг, висящий над ним. И когда все-таки он сумел выкроить время, когда сказал Воробьеву: «Да, да, подъезжайте сейчас к институту, я вас жду. Сразу и двинемся», от предвкушения чего-то необычного, значительного, которое владело им прежде, уже почти ничего не осталось.
Левушка на этот раз выглядел усталым и мрачновато-сосредоточенным: возможно, он уже
Так что почти всю дорогу они ехали молча, занятые каждый своими мыслями, и только когда уже выбрались за город, когда стали приближаться к цели своего путешествия, Левушка вдруг нервно засуетился, задвигался, принялся, наклоняясь вперед, перегибаясь через спинку переднего сиденья, подсказывать шоферу, где лучше повернуть, озабоченный тем, чтобы подъехать к усадьбе именно с той стороны, с какой он считал нужным.
— Вот здесь, вот здесь, пожалуйста, остановитесь! — воскликнул он наконец так поспешно и так взволнованно, словно, доведись им проехать еще несколько метров, и они неминуемо угодили бы в катастрофу.
— Я бы хотел, чтобы мы немного прошли пешком, — сказал он Архипову. — Если вы не против. Здесь уже совсем рядом.
— Командуйте, — отозвался Архипов, выбираясь из машины. — Здесь вы хозяин.
— Если бы! — сказал Левушка с горечью. — Если бы…
Они стояли на обочине неширокой дороги, по обеим сторонам которой тянулись уже наполовину убранные поля капусты, а впереди виднелась маленькая роща, скрывавшая от глаз перспективу. К этой роще и сворачивала дорога, прячась за ней.
Был ясный осенний день — солнце еще пригревало, но воздух был холоден и прозрачен. Пахло прелой листвой, и, вдыхая этот запах, ступая по еще жесткой от утреннего инея траве, Архипов вдруг ощутил, как оставляет его то недовольство собой, Левушкой, этой поездкой, которое он испытывал еще со вчерашнего вечера.
— Я отчего вас пешком заставил пройтись, Иван Дмитриевич, — торопливо, с почти лихорадочным оживлением говорил Воробьев. — Оттого что секрет весь — в этом повороте из-за рощицы. Если бы на машине мы подъехали, мы бы этого не почувствовали, а так… Вы сейчас сами увидите… Я, например, каждый раз, поверите ли, Иван Дмитриевич, словно заново открываю для себя это место… Вот и жду уже, и знаю, а все равно — словно заново… Это вроде как лицо любимого человека… — Он на секунду осекся, взглянул тревожно на Архипова — точно затронул невзначай запретную тему, но продолжал все-таки: — Вам никогда не приходилось замечать, что лицо любимого человека вы оказываетесь не в состоянии представить, воспроизвести мысленно — создаваемый вами образ всегда беднее, безжизненнее, что-то в нем вы не можете уловить… И в то же время как легко, как просто, со всеми подробностями представляем мы лица людей, которые нам безразличны, к которым мы холодны…
Архипов шел, как всегда, грузно, медлительно, заложив руки за спину. Рядом с ним Левушка, то нетерпеливо забегающий вперед, то останавливающийся, невысокий, в куцем, поношенном плаще, без шляпы, с беспорядочно развевающимися, давно не стриженными волосами, с неухоженной бородой, казался взъерошенным, неуклюжим, безвременно состарившимся птенцом.
Архипов молчал. Можно было подумать, он и не слышал вовсе того, что говорил сейчас его спутник, — как будто слова растворялись в прозрачном воздухе, будучи не в силах достигнуть погрузившегося в собственный мир, задумавшегося Архипова. Но на самом деле это было не так.
Что знал, что мог знать о лицах любимых людей Левушка? Догадывался ли он о том истинном значении, которое имеют для нас, в нашей жизни, лица любимых, лица близких, лица дорогих нам людей?..
Только горечь потери дает нам подлинное знание того, что значит для нас тот или иной человек. Только горечь потери. Как бы ни тяжело было сознавать это, но это так.
И нужно же было этому взъерошенному чудаку затеять сейчас, здесь, на проселочной дороге, посреди чернеющих, полуубранных полей, такой разговор… Ясновидец он, что ли? И это его секундное замешательство, этот тревожный, быстрый взгляд… Как будто угадал, почувствовал он, отчего сегодня посреди ночи так тоскливо и остро заныло сердце Архипова.
Ночью Архипову приснился тяжелый сон. Ему приснилось, будто поднимается он по черной, узкой лестнице того дома, где жили они, вся их семья, еще до войны, и само по себе то обстоятельство, что идет он не по парадной, а по черной лестнице, которой обычно никогда не пользовались, смутно тревожит его, таит в себе какую-то скрытую угрозу. Лестница крутая, и подниматься ему тяжело, он чувствует, как рвется из груди и отчаянно колотится сердце, как начинает прерываться дыхание. К тому же ноги скользят, лестница обледенела, как это в действительности было в блокаду, когда, вырвавшись в короткий, случайный отпуск, Архипов шел в свою квартиру, где никто уже не ждал его, шел именно по этой черной лестнице, потому что парадный ход оказался забит. И вот тут, на этой черной, обледенелой лестнице, он увидел девочку. Это было тогда, в реальной жизни, и это повторилось теперь, во сне.
Сны фантастические, сны невероятные снятся нам только в молодости, старость не знает таких снов. В старости в снах лишь повторяется то, что было когда-то, повторяется, порой причудливо сместившись во времени, переплетясь с другими событиями, изменившись, но все равно ты узнаешь и голоса, и лица, ты испытываешь ту же боль, которую уже испытал однажды…
Тогда, в сумеречное, зимнее, блокадное утро, Архипову почудилось, будто кто-то притаился на площадке третьего этажа. И он вздрогнул невольно, действительно разглядев смутные очертания сжавшейся маленькой фигуры. Только подойдя ближе, он понял: на площадке сидела закутанная в платки мертвая девочка. Ее возраст трудно было определить, но скорее всего ей было лет двенадцать-тринадцать. Кто она и откуда, зачем забрела сюда, этого Архипов не знал, да так и не узнал никогда. Теперь же, во сне, он тоже смутно в сумерках разглядел фигурку девочки, только она двигалась, она легко и бесшумно шла навстречу ему, и он — тут же, во сне — испытал радость оттого, что, значит, ошибся тогда, приняв ее за мертвую. Вот девочка поравнялась с ним, подняла лицо, и он узнал Лизу Скворцову.
— Лиза, ты как здесь? Ты что тут делаешь? — испуганно то ли спросил, то ли подумал Архипов.
Но она проскользнула мимо него, все так же легко и бесшумно, ничего не ответив.
Он перегнулся через перила, чтобы еще раз увидеть, окликнуть, позвать ее, но перила вдруг шатко подались, качнулись, и Архипов, холодея от ужаса, почувствовал, что теряет опору, что вот-вот сорвется в черный, глубокий колодец…
Он проснулся и долго лежал под тягостным впечатлением от этого сна. Лицо теперешней, нынешней Лизы уплывало, уходило от него, он старался и не мог представить это лицо…
…Дорога повернула за рощу, и Воробьев остановился, поджидая Архипова.
— Вот, — сказал он, и совсем детская, ребяческая восторженность прозвучала в его голосе.
Архипов поднял глаза. Перед ним, за небольшим оврагом, лежала та самая усадьба, о которой говорил Воробьев.
Архипов увидел два темно-красных, кирпичной кладки, двухэтажных дома, увидел веревку, натянутую между столбами, на которой сушилось белье, увидел двух маленьких девочек, играющих возле кучи песка… Около сарая мужчина в ватнике колол дрова, удары топора и звонкий, сухой треск распадающихся поленьев отчетливо разносились далеко вокруг.