Где поселится кузнец
Шрифт:
— Я не изменил. Ни делом, ни помыслом… Но я должен быть отрешен. Я провел ночь с врагом нашего знамени… с братом.
— Как вы решились, Говард! Его руки в крови!
— На войне кровь неизбежна.
— Кровь неприятеля — но не жителей, не их жен и детей. Мятежный Говард — я не знаю его имени — пугало миссурийцев.
— Я надеюсь, что это неправда, полковник, — сказал Башрод Говард с надломленной гордостью. — Он неистовый, но благородный человек.
— И вы искали этого рыцаря, томились близостью и вот — нашли!
— Я всякий день ждал встречи, но в бою. Встречи,
— Говорите! — потребовал я.
Мы не двигались с места; прогулка вдоль вагонов дала бы Говарду облегчение, а он его не заслужил.
Вечером, в вокзальной сутолоке, капитана нашла женщина, она назвалась жительницей Кейро, из семьи, хорошо известной Говардам. Красивая, немолодая женщина благородством манер вызывала доверие; она передала записку от Говарда-старшего; почерк не оставлял сомнений. Он просил прийти, писал, что встреча должна быть домашней, прощание братьев, которым, быть может, никогда не суждено свидеться: он уже знал, что полк отсылают на Потомак, для защиты столицы.
— Откуда это им известно?
— Они знают многое, — сказал Говард. — Их люди есть и там, где мы не предполагаем. Брат обещал прийти без оружия и о том же просил меня; саблю я оставил, в волнении, по забывчивости, а потом не смог вернуться. Вы правы, она фамильная и равно принадлежит мне и ему. — Говард помолчал, читая в моем взгляде осуждение. — Я подумал: если офицер Конфедерации, старший по мундиру, не опасается встречи со мной, отчего же мне, капитану Севера, отступать? Не будет ли это трусостью?
— Видно, он хорошо знает вас, — заметил я сухо.
— Не более, чем я его. Перед этой женщиной я не смог отступить, показать черствость души или страх.
— Он и это понимал.
— Он любит меня. Самое тяжелое… невозможное во всем этом, что мы любим друг друга. Он уговаривал меня перейти к ним, но, если это невозможно, оставить службу, развязать ему руки, чтобы они не дрожали при каждом выстреле в сумерках или ночью. Он умолял, грозился и снова молил…
— Отчего же вы не звали его к нам?! Не в полк — полк для него мал, — в бригаду, в армию.
— Я достаточно знаю брата, чтобы не заниматься пустяками.
— Но ведь и он знает вас!
— Старшие братья чаще заблуждаются относительно младших.
— И всю ночь вы слушали его мольбы?
— Пришла минута, когда он отступил. Он сказал: хватит, Башрод, ни слова об этом; война продлится так долго, пока бог позволит каждому из нас держать оружие. Но сейчас мы сядем за стол с хозяйкой, как будто мы съехались к ночи домой и нас кормит матушка.
— Черт вас побери, Говард! У вагона ваши друзья, они не прилегли за ночь, а вы?! Вы хорошо ужинали, Говард?
— Когда мы встали из-за стола, брат обратился ко мне со странной просьбой. — Говард недоуменно оглядел уже видимый из конца в конец поезд, будто хотел прочесть на его вагонах что-то еще, кроме инициалов Иллинойс Сентрал. — Он просил не садиться сегодня в этот поезд. В какой угодно другой, только не в этот. Он уверял, что наш поезд ждет несчастье…
— Уж не задумал ли он через вас напугать полк?
— Я сказал ему, что ни Грант, ни Фримонт не позволили бы обреченному поезду выехать из Кейро. Он ответил, что генералы во всех армиях слепы: не их руками кладут и выворачивают рельсы. Ни один штаб, сказал он, не обходится без продажной шкуры.
— И вы отдаете саблю, чтобы
— Я принес вам свою вину, полковник. — Достоинство вернулось к Говарду. — Буду горд занять место в поезде, какое вы мне укажете, и если место волонтера, то буду волонтером.
Сзади скрипнула вагонная дверь, меня окликнула. Надин.
— Возьмите! — Я вернул ему саблю и проговорил быстрым шепотом: — Идите к себе, в свою роту, капитан Говард, и не вздумайте никому рассказывать о своем ужине. Придумайте любовное приключение… самое безрассудное.
Мы тронулись с места, тихо, один поезд за другим, с небольшим интервалом, без провожатых и проводов.
Глава двадцать первая
Из письма Н. Владимирова к отцу
«…Еще мои письма плывут к тебе, даже и первое, со списком „Истории поручика Т.“ Надежды Турчиной, а я все отношу пакеты на чикагский почтамт. Здешний чиновник уже знает нас с Вирджинией Фергус, он взвешивает пакет на руке, подмигивает нам (кажется, он считает нас парой) и кладет пакет на весы. „Если здесь акции или банкроты, — сказал он как-то, — то вы пустите Америку по миру!“ — „Скорее мы разоримся на почтовых расходах“, — ответила практичная Вирджи.
Когда рассказ подошел к войне, генерал освободил часть стола и позволил мне записывать. „Так будет лучше, — сказал он. — У нас много охотников путать не только номера полков и дивизий, но и честь с бесчестьем“. Возвращаясь в Чикаго, я делаю полную запись и перебеляю рукопись для тебя. Мы застрахованы от неудачи — у меня остаются черновые тетради, — только бы у Турчина хватило сил досказать, — а какое еще слово, так отвечает здешней жизни, как страховка! Здесь страхуется все — не только жизнь человека или его дом, но хотя бы и один день жизни, а то и несколько часов в железнодорожном вагоне. Вы купили проездной билет, при вас багаж, и вот вы уже дичь, достойная страхового агента. Страхуетесь на тысячи долларов, а платите центы. Пожелайте, и вы застрахуете все: ночной сон и благополучное пробуждение, любовь, супружескую верность, даже неудачу сватовства может сдобрить страховая премия. На днях мне об этом напомнил генерал. „После войны, — сказал он, — страховые агенты облепили республику, как гниды. Где они были, когда мой поезд подходил к Бивер-крик? Вот где им пришлось бы раскошелиться, да кто ценит жизнь солдата? Это монета, которою расплачиваются за всё…“
Уже неделя, как рассказ старика прервался. Я приезжал в назначенный день, но находил его в смятении. Как-то я посоветовал ему прогуляться в окрестностях, вдохнуть крещенского воздуха, он выглянул за окно взглядом пожизненного арестанта и принялся упрекать меня, что я его не понимаю, предлагаю ему пустяки, когда у него дело, что я — доктор, а не вижу, что именно составляет жизнь человека, что дает ей силу и действительность, и что есть смерть при жизни и пустыня старости.