Где поселится кузнец
Шрифт:
Глава двадцать третья
О нас забыли.
Побежденный, даже и без вины, не должен ждать облегчающих слов — их некому сказать. Одни — в сражении, берегут скорбные слова для близких могил, другие всю войну так далеки от опасности погибнуть, что и чужую гибель осуждают, как вину самих погибших. Для них война — числа, и сколь ни велико число потерь, его тут же заслонит другое число, огромное, примиряющее со всяким несчастьем.
Западный округ молчал, миссурийские двери затворились за нами, дебаркадеры Кейро забыли о дырявых подошвах иллинойсцев. Фримонт ссудил нас Мак-Клеллану, мы с Геккером спешили на восток, — миссурийские драчуны, изрядно раскалившие ружья на правом берегу Миссисипи. Теперь нам сбили дыхание, пришлось взять в руки костыль, хоронить мертвых, имя 19-го Иллинойского окружил ореол несчастья, а на Потомаке страшились запаха неудачи. В штате Огайо мы — мимохожие, обуза, страдальцы;
На исходе вторых суток к поездам подали паровозы, военный агент объявил, что полкам приказано отбыть в Кэмп-Деннисон под Цинциннати. Кэмп-Деннисон не изменил нашего положения: та же жизнь, хоть и в полевом лагере, но впроголодь, без кухонь и ротных фургонов, без ясности, — зато Цинциннати избавился от наших постных физиономий.
Я обратился к Линкольну: президент, который терпит слишком медлительных генералов, принимает на себя и будничные заботы войны. Вот телеграмма, она ушла из Цинциннати до полудня 23 сентября 1861 года. «…В наличии у меня сто пятьдесят (150) человек, пострадавших в железнодорожной катастрофе, около ста (100) больных и неспособных к несению службы и пятьсот (500) оставшихся в строю. Форма, рубахи, ботинки у людей износились. Людям два (2) месяца не платили, а наше снаряжение из Сент-Луиса отправлено в Вашингтон. Полку приказано следовать на Луисвилл. Я дважды телеграфировал генеральному адъютанту, спрашивая, какой дорогой нам идти, но ответа не получил». Это так: две мои телеграммы Лоренсо Томасу, генеральному адъютанту армии Союза, не удостоились ответа. Я не тешил себя надеждой, что имя Джона Турчина приведет в благодарный трепет Линкольна, но упрямо ждал ответа. Вместе с Надин мы скакали из лагеря в Цинциннати, хотя, приди телеграмма Линкольна в город, ее мигом домчали бы в Кэмп-Деннисон.
Так и не услышал я ответного голоса президента. Четверть века спустя, допущенный к военному архиву, я попутно узнал и о судьбе своей телеграммы. 23 сентября 1861 года Линкольн написал на моей телеграмме: «Генеральному ад-ту, пожалуйста, дайте на это ответ или прикажите ответить». А внизу пометка рукою помощника генерального адъютанта, Абсалома Бэйрда, сделанная 24 сентября: «Президенту с почтением сообщено, что вчера этому офицеру была послана телеграмма о том, чтобы он „выполнял приказания своего генерала“». Славно они сплясали департаментскую кадриль, прошли полный круг под музыку канцелярских перьев, — один я не получил в ответ ни слова, а генерал Робертсон не успел и взглянуть на полк, как нас передали под начальство У. Т. Шермана. 25 сентября мы отправились в кентуккийский пограничный город Луисвилл, на берегу Огайо, и к ночи, на речных судах, прибыли в Лебанон Джанкшен, в 35 милях к югу от Луисвилла. Здесь мы разбили лагерь, отсюда начали новую военную кампанию.
В Луисвилле нам выпало еще одно испытание; не хочу винить в нем Геккера, — поверженный рыцарь немецкой революции, он мнил у себя за спиной быстрые, победительные крылья, когда там был солдатский ранец, ружье и скатка. Полк Геккера составили исключительно немцы: полковой — немец, немцы — офицеры, немец пастор и солдаты — немцы. Однородность полка ускоряла порядок, дисциплину, наружное единство, — я сознавал и бюргерскую поэзию такого формирования, но идею его отвергал.
Мы вместе прибыли в Луисвилл. В этом городке немецкая речь звучала так же часто, как и говор янки. Булочного, колбасного или пивного промысла не хватало для оседавших в Луисвилле немцев, и они проникли во все ремесла, составляя не один средний класс, а несколько — от батраков и наемных рабочих до фабрикантов и совладельцев контор и банков. Сколь ни корпоративен немец, луисвиллскую общину раздирали несогласные страсти, и немец-судья, негодуя, заключал в тюрьму нищего немца-вора. Прибытие полка Геккера давало желанный повод к манифестации единства немецкой общины, а с нею и бюргерской спеси, так расцветающей под защитой чужих штыков.
Полки сошли на пристань и двинулись к городской площади. На одной стороне площади оказались мы, а у мэрии и луисвиллской почты стояли роты Геккера, еще в Миссури получившие новые мундиры, сапоги и зимние шинели. Солдат Геккера окружили сотни луисвиллских немцев; нарядные женщины с угощением в руках; господа в черных и модных клетчатых костюмах открывали солдатам объятия и коробки сигар; из ближних домов для удобства вынесли столы; раздавались речи, псалмы и песни, а вдобавок еще и выстрелы шампанского. Где уж тут вспомнить о нас — толпе военных бродяг на другом краю площади. Полк обносился, просил смены обмундирования еще в Элликотс Миллс, — Бивер-крик не украсил нас. Мы затянули ремни на провалившихся животах; а там, у мэрии, не доев, бросали под ноги мясо индеек и кур, куски жареной свинины, запрокинув голову, пили из бутылок, будто смотрели в зрительные трубы, отыскивая на голубом небе счастливую немецкую звезду. Я послал в мэрию Мэддисона, — пусть распорядятся и проводят нас к вокзалу. Офицеры Геккера гурьбой повалили куда-то, и ко мне прибежал, звеня шпорами и придерживая рукой саблю, адъютант полкового, звать Турчиных и подполковника Скотта, — о нем речь впереди — на немецкий обед. Надин опередила меня, сказав, что офицерам непристало есть, когда голодны солдаты, но если они зовут весь полк, тогда и мы не прочь.
— Это невозможно! — огорчился адъютант. — Это офицерский… благородный обед.
До железной дороги оказалось недалеко, но отправка задержалась до прихода немецкого полка. Геккер нашел меня в вагоне; он пришел с запоздалой дружеской тревогой: почему мы не разделили их праздник?
— Я не приучен пировать, когда не накормлен полк.
Наши отчужденные взгляды вернули Геккера на площадь, к разобщенным полкам.
— Вы обидели нас, — вздохнул он прощающе. — Когда-нибудь и я вам отомщу, не приму от вас и кружки пива!
— У нас с вами есть кому мстить, полковник Геккер, — возразила Надин.
Геккер задумался, глядя за окно на вокзальную сутолоку.
— Если бы вы знали, как велики страдания моего народа! — воскликнул он негромко, со страстью избранного, принявшего на себя терновый венец нации. — Стоять в шаге от победы, уже касаться ее рукой и вдруг потерять все, все… Если бы вы измерили глубину нашего страдания!
— В страдании наш народ не уступит никому!
Это сказала Надин: в таких случаях она выходила вперед, чтобы не допустить меня до крайности.
— Но огромная Россия темна и безгласна, а с наших баррикад мог пролиться свет для всей Европы.
— Кто знает, что даст миру Россия; она уже сбросила с себя крепостничество и не будет стоять на месте. Мы изгои монархии, зачем нам хвалиться друг перед другом цепями. Мы здесь ради братства, а не обособления. Знаете, что мне открылось здесь за пять лет жизни? Нет чужой свободы. Нет!
Он пожал мне руку, задержал ее в своей.
— Вы благородный человек, полковник. Но… — Он склонил голову на плечо. — Простите нам маленький немецкий праздник.
Сколько сделано было уступок ради Кентукки, ради его сомнительной верности Союзу! Как пасхальное яичко, перекатывали политики в ладонях Кентукки — только бы не уронить, не разбить, не упустить в чужие руки. И вот оно, береженое, взорвалось погромче миссурийской бомбы. Войска мятежного генерала Бакнера двинулись на Луисвилл, кондотьеры из Теннесси и Виргинии вступили в Кентукки, и тысячи тех, кто почитался вчера другом Союза, сбросили личины, подняв синее знамя с девизой «Права Юга». Едва запахло порохом и черные шайки Моргана замаячили на сытых лошадях, мой полк снова стал прежним, а роты дрались так, будто не пролили страшной крови на Бивер-крик. После боев мы возвращались в лагерь Лебанон Джанкшен, сюда, потом в Элизабеттаун приходили свежие волонтеры, вернулись немногие из покалеченных на Бивер-крик, а среди них и Барни О’Маллен.