Где поселится кузнец
Шрифт:
— Как же! — откликнулся веселый голос. — Такое имя не забудешь: его звали Наполеон.
Глава двадцать пятая
Смерть маячила в изголовье, не уступая Наполеона нашим мольбам, снадобьям Сэмюэла Блейка, псалмам и молитвам полковых негров. Пришли и трое черных рабов из усадьбы, которой принадлежал Наполеон. Мне понадобился Авраам, его не доискались, исчез он и два молодых негра; их солдатские мундиры валялись в палатке, будто негры бежали в одном белье, страшась показаться на земле Алабамы в мундирах северян. Пришлые негры заглядывали в штабную палатку; кто они? Друзья Наполеона или лазутчики? Не они ли держали в руках ножи, нанесшие пять ран в грудь и в плечи Наполеона и смертельную — в живот? Я позвал их к умирающему, проститься; они стояли почтительно, молча, и в глазах Наполеона я не заметил вражды.
Он умирал,
Вот что рассказал Наполеон Надин, пока она везла его в лагерь, взяв на ипподроме первый попавшийся рессорный экипаж; он бормотал, сожалея, что кровь пачкает светлую замшу обивки. Хозяева не истязали Наполеона, когда из нью-йоркской тюрьмы его водворили на плантацию у реки Куса, неподалеку от Гадсдена. Старый плантатор умер, молодой не помнил Наполеона и принял негра, как крещенский подарок. Его сжила бы со свету вдова плантатора, — любого черномазого, который прогневил ее мужа, умершего от прилива крови к голове, она считала убийцей и сумела бы его извести, но к той поре над ней взяла верх невестка. Невестка с мужем повели хозяйство по-ученому, купили машины, гнали воду из реки Куса на плантации кукурузы и хлопка, кормили рабов и даже врачевали, как хороший хозяин врачует скотину. Они богатели, купили городской дом не в Гадсдене, а в Афинах и много земли на Элк-ривер и на правом берегу полноводной Теннесси. Наполеон, чтобы не остаться в долгу перед благостынью небес, женился и наконец-то принял на свои плечи заботы о вдове с пятью детьми. Старшую девочку, Джуди, увезли в афинский господский дом, ей исполнилось 14 лет, и на сто миль вокруг не было девушки красивее. Наполеон снова стал рабом, вспоминал многодетных вдов Филадельфии и Нью-Йорка, свободных и голодных, печалился, что на них падает долгая зима, сырость подвалов, погоня за куском хлеба, что нет с ними алабамского солнца, светлой воды Теннесси и щедрой земли, которая и без башмаков согревает ступни. Но дело пошло к войне, и в молодого хозяина вселился дьявол, будто он с женой для того и наживали деньги, чтобы тратиться на армейских лошадей, на седла и фургоны, на австрийские и английские ружья в заморских ящиках, из Нового Орлеана, на порох и дедовские сабли, скупленные со всего штата. Он оставил пылиться в каретном сарае парижское ландо, открыл в Гадсдене волонтерское депо и набрал конный полк. Усадьбы на Элк-ривер и на берегу Теннесси отныне знали только кавалерийский постой, солдатский разгул и разорение. Негры жили в страхе, честь раба, и без того жалкая, и сама его жизнь зависели уже не от хозяев, а от произвола кондотьеров. А хозяин, новоиспеченный майор, вспомнил, что Наполеон — беглый, и Наполеон проклял день, когда он привел в методистскую церковь вдову; теперь не знала снисхождения ни она, ни ее дети. Одна Джуди жила с хозяйкой среди цветов и в сытости. Майор со своими кавалеристами уступил Афины 18-му Огайовскому полку бригады Турчина, видел, как негры встретили северян, и, прискакав к себе на Элк-ривер, согнал рабов в амбар. Месяц тянулся домашний арест, потом негров стали под охраной водить на работы. Наполеон узнал о вторичном взятии Афин северянами и о том, что солдатами командует полковник Джон Турчин. Однажды он увидел меня близко, я с офицерами возвращался в Афины, а кучка рабов пряталась за кизиловыми кустами, опасаясь выдать себя. Наполеон узнал меня, он не решился бы бежать и теперь, но его нашла стряпуха из Афин, она рассказала, что Джуди увезли из города и доставят в суд, где она должна подтвердить, что при вторичном взятии Афин ее изнасиловали солдаты-северяне. Если она откажется, ее отдадут в руки мятежных кавалеристов. Наполеон задумал искать меня в Афинах, но перед зданием суда его настигли.
Надин меняла мокрую салфетку на лбу Наполеона, смачивала губы, и они тут же сохли. Плантация вернула Наполеону сухость мышц, грудь подымало и опускало судорожным дыханием, сила была в его руках, вытянутых вдоль тела, в длинных ногах, — им была коротка кровать Скотта, грубые, сбитые ступни темнели на весу, — только черный, вздутый живот напоминал о скором конце. Боль безгласно жила внутри его плоти, в красноте закатывающихся вверх глаз, в вытягивающихся, как перед воем, губах, в стиснутых до скрипа челюстях.
— Кто эти негры? — Я сел на раскладной стул.
— Люди… мистер Турчин…
— Не трать сил, не повторяй всякий раз мое имя.
— Хорошо, мистер Турчин.
— Почему ты не подождал меня в лагере?
— Боялся опоздать…
— Зачем тебя убивали негры? Не белые — негры!
Он с усилием повернул голову, смотрел, тот ли я Турчин?
— Хозяин прикажет, и раб убьет раба. О-о! Если бы наших господ не одолевала спесь и они дали бы рабам свободу,
— Они боятся дать вам ружья.
— Бог ослепил ваших врагов и отнял у них разум…
Я часто думал об этом после того, как мы вошли в Теннесси и Алабаму. Среди тысяч и тысяч черных открылись не только наши друзья, но и люди осторожные, осмотрительные, угрюмые; они прятались при нашем появлении. Хорошо обученный негр, если его освободит Юг и поставит под командование бывшего господина, сделается для нас страшнее, чем белый солдат в холмистых и болотистых землях. Он вынесет любую жару, змеей проползет сквозь колючий кустарник, и если вчерашний господин внушит ему, что янки покушаются на земли его свободных детей, то он и встретит нас как врагов. На негров Севера он станет смотреть с состраданием, как на глупцов, и думать, что они потому перебежали на Север, что были рабы, а будь они свободными, они не изменили бы Югу и собственной расе. Я доходил до этой гнетущей мысли и, страдая, отвергал ее. И вдруг та же печаль в устах раба, который познал тайную свободу и рабство; в замешательстве я пожаловался на бегство Авраама.
— Аврааму невмоготу среди нас, — сказал Наполеон опечаленно, он подумал, будто я жалуюсь, что библейский Авраам отвернулся от нас. — Он вернулся к своим пастухам и сидит у костра… Возьмет ли он теперь нас с собой в землю Ханаанскую, в свои черные шатры?.. Вывел бы он вдов и детей… на них нет вины.
По палаточной улице приближался капеллан, узкие плечи и круглая шляпа приплясывали на багровом к ночи небе, он шел быстро, черные одежды бились о сапоги.
— Сюда идет священник. — Я склонился к негру, услышал недобрый запах тления, поправил крест, соскользнувший под мышку. — Скажи ему про дочь, про Джуди, это будет твоим завещанием.
Он закатил глаза, чтобы увидеть Надин в изголовье.
— Мне нечего завещать детям, кроме любви…
— Большинство оставляют им деньги или долги, — сказала Надин. — Немногие могут оставить близким любовь.
— Я старался не делать долгов. — Он помолчал. — Вы назвали Джуди моей дочерью, мистер Турчин… спасибо. Но черная не должна родиться такой красивой.
Огастес Конэнт замедлил шаг, темная фигура обрела величавость. После стычек в суде только решительный человек или фанатик веры мог так спокойно идти навстречу мне и Надин. Когда мы сражались под Кейро, против нас и Гранта стоял мятежный генерал Полк, достопочтенный Леонид Полк, протестантский епископ Луизианы, некогда воспитанник Вест-Пойнта. Сделавшись генерал-майором, Полк сохранил и епископский сан, а рассказы о его мужестве терзали честолюбие Огастеса Конэнта. Он все более находил в себе талант военного и перестал бояться огня.
— Меня позвали к умирающему, — сказал Конэнт.
Я зажег лампу, чтобы он лучше разглядел негра и сам был виден в священническом облачении. Капеллан смотрел отчужденно, несобранно, на всех сразу и ни на кого в отдельности. Что-то его раздражало: молитва негров или мигом налетевшие ночные бабочки и насекомые с жесткими, сухо ударявшими в ламповое стекло крыльями.
— Вы уверены, что ниггеру необходим священник?
Блейк воздел руки жестом полного отступления.
— Медицина бессильна! — сказал он по-латыни.
— Верует ли он в бога? Крещен ли он?
— Он христианин, — сказала Надин. — На нем от рождения крест.
Капеллан потребовал оставить его с умирающим. Мы остановились у входа в палатку, в сумраке я узнавал многих: Крисчена, Барни, Пони-Фентона, Тадеуша Драма, Джонстона и других горячих сторонников свободы для черных. Барни О’Маллен не признавал осторожности Вашингтона. «Негритянские полки? — запальчиво рассуждал он. — А почему бы и нет! Какого дьявола им не дают оружия! Они имеют не меньше прав сражаться за самих себя, чем мы — сражаться за них!» Но когда я сказал Барни, что нам не нужны полки, отделенные от других цветом кожи, пусть негр вступит в любой полк, пройдоха склонил голову и зажмурил глаз. «Ну, а если башковитый негр, вроде нашего Авраама, возвысится в офицеры?» — «Это неизбежно», — подтвердил я. «Вот тут давайте и остановимся! Иначе белый солдат может угодить в подчинение к черному капитану: это же конец света!»
Негры пели у провиантского склада, их печальные псалмы не заглушали голосов за нашей спиной.
— Как твое имя, черный?
— При крещении мне дали имя Бингам.
— Почему же тебя зовут Наполеоном?
— Мне подарили это имя, когда я бежал от хозяина.
— Покинуть родину — мирской грех. Отречься от имени, которым тебя нарекли при крещении, — грех перед богом.
Капеллан поднял голос: хотя он и учил паству не бросать камни в грешника, сейчас булыжники назначались и мне; я покинул родину, я из Ивана сделался Джоном.