Где поселится кузнец
Шрифт:
— Не с того мы начали, пан Турчин, — сказал негромко Дудзик.
— Все наша гордыня! — поддержал его сапожник. — Каждый о своем доме думает, а дом господа забыт!..
Ковальские терзались, что взяли девочку из сухой казармы в дом из сырого леса, на земляной пол, — стекла, заказанные в Сент-Луисе, все не прибывали, — теперь вина за общий грех сошлась на них, и каждый со страхом думал о том, какую цену заплатил бы он, если бы, по несчастью, раньше Ковальских подвел бы свой дом под крышу?
— Пропади я пропадом, — сказал Дудзик, — если положу хоть одно бревно в свою стену прежде костела!
Поднялся шум: все хвалили плотника, дивились своей слепоте, просили у бога прощения и милости.
— Отчего же вы не строите костел? — спросил я.
—
— Этот человек здесь, Клотцке, и не прячет глаз; на мне нет вины перед богом, — Я обратился к поселенцам: — Разве мы не условились, что здесь каждый равен каждому?
— Мы боялись обидеть вас, пан Турчин!
— Костел — дело общины, вам и решать.
Я снял с их души камень.
— Пан Тадеуш, — начал Дудзик, винясь, — придется повременить со школой…
Дудзик исходил с Тадеушем землю поселка, выбирая место под школу. Теперь он перекинулся к тем, кто хотел строить костел прежде школы, и боялся взглянуть в глаза своего любимца и благодетеля.
— Пусть будет так, как хотят все, — с неожиданным спокойствием ответил Тадеуш. — Мы с генералом забыли многие молитвы, но добрые люди помолятся и за нас.
Дудзик не к месту бросил оземь старую конфедератку, упал на колени, будто над ним своды храма, и сотворил молитву вместе со всеми колонистами. Это был миг язычества: сомкнувшийся лес вокруг, одичалый холм с черной к ночи могилой, близкий крик выпи и сухой шелест осенних дубов.
— Мы приехали сюда в день святого Михаила, — сказал плотник. — Поставим же во славу бога костел святого Михаила-архангела.
Выбрали место неподалеку от станции, это вот место, принялись корчевать лес, прорубать улицу к железной дороге. На себе волокли доставленные из Чикаго стволы белой сосны, тяжелые, распиленные городскими пилами доски, кирпич и камень. Собирали в Чикаго — и не только там — деньги на костел и на его убранство. Кузнечный горн не остывал и ночью, с железом и мехами управлялись братья Гаевские — Франтишек и Адольф, все твердя полюбившуюся им туземную поговорку: «Где поселится кузнец, вырастет город». Строили божий дом просто: четыре высокие стены, крутыми скатами крыша, окна узкие, вытянутые вверх, — тогда еще не было ни колоколенки впереди костела, ни этой пристройки позади. Домашние срубы стояли заброшенные; в голые стропила залетали птицы, лесной зверь прокрадывался к оставленным стенам. Плотники перебрались от Тадеуша в казарму, чтобы не терять времени, он остался в одиночестве и редко показывался в Радоме. У нас появился другой человек, который твердо стоял спиной к костелу: этот человек — ваш отец. Миша Владимиров, горячий ниспровергатель церковной иерархии, он корчевал дубы на будущей Варшавской и, как на грех, поселился у Козелека, — вечерами они допоздна спорили о боге, о происхождении земли и вселенной.
На рождество приехала Надин. Я встретил ее у поезда, старался не упустить ее глаза, когда они заметят улицу, прорубленную в бору. На миг я узрел мираж, Надю с отцом на Петербургском вокзале, как она смятенна, ищет меня, хочет скорее увидеть, увериться, что я тот же и так же растерян, но не видит и пугается, не случилось ли чего, не отослали ли меня еще на какую-нибудь войну; а я тут, рядом, только протяни руку. Зачем же и теперь она так взволнована, так истово ждет, ищет глаз и руки? Если бы из всего, что судьба может подарить человеку, я имел только это, я и тогда был бы счастливцем.
— Что это, Ваня? — удивилась она.
— Польский костел с самодельными скамьями, с нищим попом, если кто решится приехать к нам.
— Не поп — ксендз, — поправила она меня. — С ксендзами не потягаешься.
— Мне надо, чтобы колонисты не спрятались в лесных норах, этим даже и костел хорош.
Я не сердясь слушал ее ворчливое несогласие:
Соскучившись по Тадеушу Драму, я оседлал старую его лошадь и позвал с собой Надин, но она проводила меня только до избы Ковальских. Заплатив жертву богу, они в смиренном отчаянии оставались на ферме, среди самодельных стульев, стола и нар на земляном полу. Надин шла рядом, рукой касаясь седла, проникаясь окрестной тишиной и строгим величием зимнего бора: могучие разветвления дубов, бугристые, тугие под грубой корой узлы были как вылепленная в дереве мускулатура веков. Тропа исчезла под палым листом, он шуршал под копытами и нежно откликался шагу Надин. Я вспомнил другую женщину, с сыном на руках, у манежа, на запруженной людьми площади Чикаго, как она скользила рядом с Говардом, словно босоногая, гордая индианка, вздрогнул от этого видения и встретил взгляд Надин, потрясенный тем же призраком прошлого. Я перегнулся в седле и рывком посадил ее впереди себя, мои руки были тогда еще сильны донской, давнишней силой, неудобной для неприятеля. К дому Винцента мы доехали молча, худенькая Ковальская, жена-подросток, бросилась к Надин, припала, заплакала неутешно и громко. Кого прижимала к себе в эту минуту Надя: мать, схоронившую ребенка, или свою родную нерожденную дочь? Ведь Ковальской далеко не было и тридцати.
Драм лежал на деревянной лавке, под бурым мехом медведя, заведя руки под затылок. Он слышал топот, ржание лошади, мой прыжок на разбросанные у крыльца доски, но не поднялся.
— Здравствуйте, генерал, — сказал он.
Его лицо призрачно белело, пока я брел по комнате, в поисках подсвечника, пока зажигал свечи.
— Отчего вы не рады мне, Тадеуш?
— Мне показалось, что кто-то придет сегодня, я и лампу приготовил.
При горящих свечах я разглядел медную лампу Драма, стекло лежало отдельно.
— Зажечь?
— Не надо. Садитесь, обо мне не задумывайтесь, так лучше.
Я понял, какие доски, брошенные обиженной рукой, загородили крыльцо: Тадеуш убрал перегородки.
— Вы ждали не меня, а Дудзика?
— Они сюда не вернутся, Турчин. — Он спустил ноги в меховых чулках на пол. — Я и сам не умею возвращаться к пережитому, во взятые однажды города, в родительский дом, к отвергнутой дружбе. Не возьми мы вторично Афины, наша жизнь сложилась бы иначе.
— Я не жалею, что мы снова взяли Афины! — возразил я запальчиво.
Я спорил, а между тем слова Тадеуша имели силу и для меня, и я не возвращался к старому. Родительский дом; классы кадетского корпуса, торцы Невского, Варшава, Карпаты, расстрелянный ядрами и бомбическими снарядами Севастополь, Лондон, бесплодная пашня у Роулэнда, взятые города — все отлетало в прошлое; однажды мы возвратились в старое чикагское гнездо, в Кенвуд, и тяготились, искали перемены.
— В Радом вы вернетесь, Тадеуш, — настаивал я.
— Возможно. Но как они легко оставили меня, как будто покидали заезжий двор. И это — Мацей, славный человек. Люди, люди, подходящий ли это материал для ваших планов, Турчин? Не попробовать ли вам дрессировать муравьев?! Там все готово, в их больших лесных кучах… У нас будет все: школа и костел, кузница и кабак, кладбище и почта, но ведь это есть и в других местах! Еще там есть рабы — будут они и у нас. Раб и ростовщик — как без них обойтись.