Где поселится кузнец
Шрифт:
Глава тридцать седьмая
«Я знаю, где он с Вами остановился: в только что начатом Радоме, перед костелом, там дорога вышла на холм, к надежде, — дальше она лежала разбитая, в ямах и рытвинах. Скажу Вам неудобную правду: Вы стали для него и надеждой и казнью. Сколько раз он брался за перо, понукая его к откровенности, — и что же? — оно выводило чужие имена, и рвало бумагу, и ломалось, когда он пробовал написать собственное. Ему нужен был слушатель, слушатель из России, хранитель бумаг, тиранивших мозг, бумаг, которыми он дорожил и которые ненавидел безумной, истребительной ненавистью. В них отпечаталась его жизнь, но самой жизнью они не были, а жажда выразить эту жизнь и невозможность выразить ее словами стала его проклятьем. Вам казалось, что он, по-стариковски неспешно, бредет по дороге прошлого, где уже улеглась пыль, трупы убраны, отстроены упавшие мосты, а ложь растворилась в воздухе? Ошибка: я находила его после Вас разбитого и ненавидела Вас за торопливую холодность слушателя.
Он доверял бумаге и Вам события, мысль, но не душу. Возможно ли такое? Возможны ли события без души? Не есть ли мысль — ее продолжение, а то и высшее выражение души? Возможно, ибо то, что мы называем душой, безгранично. И часто тот, кто отдает ее людям бесстрашно, в панцире мысли, не умеет тихо брать ее за руку и вести, раздетую, страдающую, дорогой исповеди. Я думала
Он не стал бы рассказывать об этом. Он не смог бы, а я смогу. Я приучена доверять бумаге все, не делаю исключения ни для смрада, ни для стыдливых движений сердца. Верно, он говорил Вам о моих писаниях. Он носился с ними, пробовал печатать, переводил на русский, уповал, что придет час и в России наперегонки станут печатать Надежду Львову. Но в делах духа победы случаются еще реже, чем на поле брани… Мое время упущено, век устремился дальше, занося илом и песком все, что не возвышено гением над случайностью времени. Я пыталась истребить свои рукописи. Иван Васильевич спас их, — зачем? Какая их судьба? Одно я знаю твердо: когда и он решил сжечь бумаги, им руководило не безумие, а приказ воли и ума. Жизнь сделана, и все, что в ней было важного, выразило себя в поступках. Что толку в бумагах, в их медленном тлении в чужих подвалах, у выбитых чердачных окон? Что не выстояло перед жизнью, то уходит.
Первые шаги в Радоме он делал без меня. Турчина защищала страсть; даже и горсть людей в его глазах получала физиономию человечества; он командовал полком, бригадой, но назначь ему судьба роту, он и в ней нашел бы образ человечества. Такими людьми держится мир, они бывают и ротными, и президентами. А я не поверила в идеальный Радом, в ту пору я жила другим. У нас шла женская война. Своя война Севера и Юга, республики против рабства. В нашей армии сошлись поборницы женских свобод; мы требовали права голоса для женщин. На нас падали насмешки не одних мужчин, черное знамя добровольного рабства подняло и женское воинство во главе с женами генерала Шермана и адмирала Дальгрена. Они запугивали обывательниц крайностями фрилавизма [28] , прельщали их радостями домашнего рая, слепым счастьем материнства, священным долгом кухарки. Тогда-то в армии женской свободы и появилась Виктория Вудхол: она соединила слепоту спиритуализма с фанатизмом американской Жанны д’Арк. Она верила, что ни для чего живого нет окончательной смерти и за порогом телесной смерти есть начало нового существования, свободного от грубой земной оболочки, жизнь духа, превосходящая земную жизнь. В начале семидесятых годов ее дух-покровитель приказал ей отправиться в Вашингтон, в зал конгресса, с особой петицией. Нет нужды просить у конгресса о праве голоса для женщин, говорила Вудхол, ибо женщины уже имеют это право, по букве и смыслу введенной в конституцию 14-й поправки. Вудхол сделалась жертвой беспощадных клевет; она держалась отдельно, в темных ризах спиритуализма, в больной гордыне избранничества, — однако идея ее казалась превосходной. Четырнадцатая поправка гласила, что все лица, — в английском тексте, разумеется, persons, — рожденные или натурализовавшиеся в США, суть граждане США и того штата, где они проживают, и ни один штат не вправе издавать законы, сокращающие преимущества и привилегии граждан страны. Разве женщины не лица, не persons, и разве право голоса не есть главная привилегия граждан?
28
Движение за свободную любовь, свободу от процедуры развода, за гражданский брак и т. д. (от free love — свободная любовь).
Мы ничего не достигли в бесславной войне. Я отвлекла Вас, чтобы объяснить, почему я чаще ездила в Вашингтон, Филадельфию или в Нью-Йорк, чем в Радом.
А Радом жил. В сгоревшем Чикаго смерть бродила по улицам и без стука входила в лачуги. Бедняк отчаялся, а в Радоме его ждал человек с хлебом в руках и с охапкой даровых дров. Он был добр и щедр и в каждом видел возможность социалиста. Был ли он прав или предавался обману? Ответ необходим. Ответ нужен был и сотни лет назад, без ответа никто не сделает и шага вперед на земле и тогда, когда падут последние монархии. Нам обоим нужен был ответ, как земля под ногами, как главный камень в основании нравственной веры. И мы всегда отвечали в полном согласии: человек рожден равным и свободным, он появляется на свет для справедливой жизни. Не на новорожденных лежит вина за вражду и неравенство. Облегчи я свою земную участь наивной верой Виктории Вудхол и явись на землю в образе духа через сто или двести лет, я и тогда не изменила бы нашей вере, даже найдя будущую землю в крови и гное, такой же запакощенной и преданной. Значит, работа еще не вся кончена, сказала бы я, печалясь, и люди все еще бредут в потемках. Горе незрячим, но зрячими сделать их можно только одним способом: врачуя глаза. Нельзя прорубить им глазные впадины во лбу или в затылке или вырезать в груди, там не вырастут глаза, они однажды даны человеку. Раздели справедливо! — вот вечная мысль. Трудись и раздели справедливо. Раздели хлеб и вино, работу и тяжесть призванного свободой меча. И свободу — особенно ее! — раздели справедливо, отвергни возможность раба. Кто из пророков человечества писал другое на своих скрижалях? Даже и тот, кто пришел задушить свободу, отнять хлеб, превратить работу в унижение, на знамени своем, хотя и лживо, напишет те же слова: раздели справедливо! Рожденный для равенства, человек забыл его вкус, признал неравенство собственности, крови и цвета кожи. Возможность социалиста заглушилась в нем корыстью, привилегией, сытым лакейством, ложью попов, унижением духа и угрозами палача, — в иных эта возможность уже умерла, но в человечестве она жива, жива, жива, и только в этом выход, а другого нет.
Иван Васильевич избрал Радом ристалищем борьбы за справедливость. Он искал для колонии людей, приученных к труду, кто не поглядывает на чужие шеи с тайной мыслью надеть на
Тогда-то и кончилось терпение епархии, к нам слетела птица другого полета. Мы увидели красивого господина, с поджатыми губами честолюбца, а рядом с ним мадонну, давнишнюю его экономку Матильду Стрижевскую. Вот его неспокойная жизнь в пылании национального чувства, в жажде власти и денег. Теодор X. Гирык родился близ местечка Мариенверден в Западной Пруссии, рано избрал путь служения богу и вступил в прусское войско самым молодым капелланом австрийской войны 1866 года. Всю жизнь в нем боролись два чувства, вернее, одно чувство, но направленное на два различных предмета: любовь к полякам и любовь к немцам. Возлюбив поляков, он, как дурную болезнь, скрывал свое влечение к немцам. Предавшись немцам, он запрещал себе говорить о поляках иначе как с жалостью и презрительной болью. В Штаты он попал как немецкий эмигрант, немкой родилась Матильда Стрижевская, жена поляка-капрала; она предпочла греховную жизнь экономки у пана Теодора дозволенным утехам с капралом. А ведь это подвиг: капралу Матильда могла родить кучу детей; посвятив себя ксендзу, она не смела и думать о материнстве.
Скоро пан Теодор открыл, как ничтожно его поприще среди миллионов американских немцев. Они уже имели обширную печать и своих пророков — католических, протестантских, революционных, из числа рыцарей 1848 и 1849 годов. И однажды, уснув правоверными немецкими эмигрантами, ксендз и его экономка проснулись польскими патриотами. Его патриотизм оказался истовым и пылким, и Матильда делила с ксендзом безвестие, переезжала из прихода в приход в штатах Иллинойс и Висконсин.
Пан Теодор пренебрег миллионами немцев ради тысяч бездомных поляков и не прогадал. Первые польские газеты, разобщенные костелы, голодный эмигрант — все искало верховного вождя. Скоро безвестный ксендз сменил штопаную рясу на добротный церковный сюртук, а захолустный приход — на костел св. Войцеха в Детройте, одном из главных центров польской эмиграции. Даже и далекая родина услышала голос пана Теодора. Он объявил в газетах, что видит необходимость в объединении поляков всей Америки, а кто еще, кроме церкви, мог собрать тысячи разбросанных по стране, бездомных, нуждающихся, а то и отчаявшихся людей? Вместе с ксендзом Винцентом Барчинским он создал Объединение Польских римско-католических церквей; но с обидой обнаружил, что и этот подвиг не изменил его места в церковной иерархии. Тогда он обратил взоры к мирским делам. Он испепелял гневным словом иммиграционных агентов, власти графств и штатов, которые поселяли доверчивых поляков в диких местах, вымогали последний грош и оставляли их умирать в дебрях. Он проповедовал, что польская эмиграция должна перейти в ведение агентства, освященного правительственным патентом; что каждый поляк уже на корабельной палубе в Атлантике должен знать, в каком графстве он поселится по прибытии в Штаты, — получив свое будущее место в специальном депо эмиграционного агентства пана Теодора, созданного и в Польше. План ксендза был так хорош, что несчастный эмигрант впал бы в новое рабство, не имея свободы выбора, доверяясь комиссионерам пана Теодора; из несвободы монархии он попал бы в новую несвободу и зависимость. На теле республики высыпала бы уездная сыпь добровольной польской черты оседлости, где царил бы костел и пророк его — пан Теодор.
Но власти республики оказались непреклонны. Взвалив на себя заботу об иммигрантах, пан Теодор взял бы и их деньги; польская эмиграция росла, агенты и комиссионеры Кестль-Гарден уже приноровились выуживать из польских сюртуков и кафтанов затасканные кредитки и монеты европейской чеканки, — не было причин уступать эти деньги ксендзу.
Пан Теодор не рассчитал сил; церковный благовест вскружил ему голову, католические листки внушили гордыню. Честолюбивый пробст отправился в Вашингтон, осаждал Белый дом и Капитолий, а возвратясь в Детройт, нашел занятым и свое место в костеле св. Войцеха. Ему дали самому выбрать новый приход, и, на удивление всех, пан Теодор избрал Радом с деревенским костелом святого Михаила-архангела. Радом — его последний редут, ниже ему идти некуда, выше — не пустят враги.
Я рассказала о Гирыке, чтобы вы знали, какой противник открылся нам весной 1875 года. В его приезде на юг Иллинойса было признание Радома, простое захолустье не привлекло бы славолюбивого пробста. Он искал сильной общины, новой земли и будущего. И самое имя — Радом — исконно польское — влекло ксендза; отчего не быть епархии Радом? Эшли или Бельвиль — не польские имена.
Число поселенцев достигло четырехсот. Фермеры повезли дешевое зерно на юг, в Сент-Луис и Кейро; озимые вышли из-под снега сильные, густые, и весеннее зерно легло в хорошую землю. У колонистов завелись деньги, а с ними и дома росли легче, — иные поселенцы, вслед за фермой, построились и в Радоме. Сбывалась вера Турчина: окрестные ирландцы, янки и немцы, сначала субботние гости радомского салуна с музыкой, обзавелись участками и принялись за постройку. Вечерами, не зажигая огня, мы слушали у окна разноязыкий Радом, и Турчин радовался, будто его рай вполне удался. Но отрезвление приближалось. Оно шло к нам на коротких ногах ксендза, державших сильный торс.