Где поселится кузнец
Шрифт:
— Если старик страдал, — сказал Барни примиряюще, — почему бы ему и не пожаловаться?
Поезд остановился; их вагон — напротив толпы, военного оркестра, орудийного лафета с четверкой лошадей под траурными попонами.
— Генералу отказали в пенсии, — подал голос Михаил Флорих. — Я принес с почты ответ военного департамента — послушали бы вы, как он их ругал! Правда, мистер, я мальчонкой бегал за почтой генерала, они платили мне доллар в месяц…
— Вам платили доллар, — гремел над толпой голос почтмейстера, — а ума у вас и на пятьдесят центов не наберется. Генерал не просил пенсии; он отказался принять эти деньги!..
Подали сходни, под звуки военного оркестра радомцы подняли гроб и понесли. Владимиров увидел Вирджи, — она подняла руку в черной перчатке, — Горацию Фергус и ее старшую дочь, незнакомых женщин в трауре: всё скорбные свидетели, но не вдовы этих похорон. Он узнал сенатора Форейкера, Джонстона, стоявшего особняком молодого Говарда.
— Пони! Эй, Пони-Фентон! Мистер Фентон! — заорал
Барни вприпрыжку бросился вниз к дружкам-ветеранам, представил им русского доктора, родственника генерала, к ним присоединился Крисчен, и вчетвером они тронулись за лафетом. Джеймс Фентон, турчинский волонтер, и его товарищ Билли Бартон, в ожидании поезда, успели подкрепиться в буфете и болтали о предстоящих похоронах. Знамя 19-го Иллинойского полка, которым, рядом с флагом страны, укрыли тело, и орудийный лафет привезли из Чикаго; ветераны не соглашались класть генерала на казенный кладбищенский лафет Маунд-Сити, — кто поручится, что на этом лафете не везли к могиле тайного радетеля мятежа, а то и самого мятежника?
Толпа за гробом составилась из чикагцев — жители Чикаго заняли вагон, — из маттунцев, во главе с престарелым Тэдди Доусоном, из обитателей Радома и лежащих поблизости ферм. Надин хотела похоронить Турчина в Чикаго. Она отправилась в чикагскую резиденцию губернатора, вместе со старейшинами клуба 19-го Иллинойского. Все склонялось в пользу чикагского кладбища, но губернатор штата сказал Надин: «Вы отважная женщина; вы достигли преклонных лет, отдали свою жизнь стране и Союзу, но не имеете здесь близких по крови людей. И я осмелюсь задать вам вопрос, где бы вы хотели быть похоронены, когда придет час?» — «С Турчиным, — сказала мадам. — Только вместе с ним!» — «Вот видите, — огорчился губернатор. — На военном кладбище Чикаго это невозможно». Он назвал прославленных генералов, которых суровый кладбищенский устав разлучил с умершими женами. «Но я воевала! — возразила мадам. — Разве нет и моего права на военное кладбище!» — «Я много слышал о вас, госпожа, но вы находились на фронте, нарушая устав». — «Мы никогда не раскаивались в этом!» — перебила его мадам. «Живым порой удается безнаказанно нарушать устав, но только живым. В Чикаго для вас не будет одного дома с генералом Турчиным; в Маунд-Сити, на национальном кладбище, вы сможете лечь рядом с ним. В этом я имею гарантию военного министерства». На том, рассказывал очевидец Фентон, дело не кончилось. «Теперь, господин губернатор, — сказала мадам, поднявшись, — когда дела мертвых решены, я хочу возразить вам. Вы сказали, что мы не имеем в Штатах близких по крови людей? Вы заблуждаетесь: у нас здесь много сестер и братьев, лучших, кого может подарить судьба, а не случайность рождения». — «Я имел в виду родственников, — сказал губернатор с оттенком высокомерия. — Семью, род, фамильные склепы». — «Это мы с избытком имели бы на своей первой родине; мы искали другого…» — «И нашли, госпожа Турчина?» — «Мы видели, как складывается нация, мы вошли в нее, по праву солдат и работников. Мы узнали, что разница крови — ничто рядом с общностью идеи. И поняли, что только тот народ может считаться великим, который не покусится ставить себя выше любого другого народа. — Она протянула руку губернатору. — Увидеть столь многое за одну жизнь — это высокая награда, господин губернатор».
Двое ездовых в линяло-голубых волонтерских мундирах гражданской войны сдерживали шаг артиллерийских лошадей, лафет двигался медленно, тело Турчина под знаменем недвижно, но лицо словно оживало, когда кортеж входил в аллею вязов или раскидистых дубов и резкие, переменчивые блики вырывали из тени большие веки Турчина, огромный лоб, сомкнутые губы и крепкие скулы донца. Горация Фергус с дочерьми шла впереди; в просвете, между плечом Вирджи и ее матери, Владимиров видел запрокинутую голову Турчина, упрямое и в смерти лицо богоборца.
Где Надин? Где она теперь, когда погребение решилось, могила вырыта в Маунд-Сити и ветераны из Чикаго успели прибыть на маленькую станцию? Около сотни людей, считая и зевак Маунд-Сити, идут за гробом, прячут глаза от нестерпимого солнца, от брызжущих огнем начищенных труб музыкантов, — а ее нет.
Национальное кладбище открылось за поворотом аллеи белых кедров; они переплели кроны и прикрыли дорогу более надежной тенью, чем дубы и дуплистые вязы. Низкая каменная ограда, решетчатые ворота, осевшие в травянистую землю, открытые навсегда, легкое ландо с лакированными крыльями и парой вороных у ворот, а за ними густой парк с редкими надгробиями; домик смотрителя, часовня и двое пастырей в черных одеждах — престарелый прелат, сгорбленный, одряхлелый, но с живыми глазами под колючим белым карнизом бровей, и молодой пастор. Владимиров заметил, как смешался Барни О’Маллен, увидев старика прелата, как ветераны закивали ему, сбиваясь с шага, а Крисчен хмуро нахлобучил цилиндр, хотя они уже вступили на кладбище.
— Кто этот святой отец? — спросил Владимиров.
— Наш бывший полковой капеллан, — шепнул Фентон. — Одно время он был офицером, а теперь важное лицо в здешней епархии.
— Конэнт! — вспомнил Владимиров.
Он произнес имя так громко, что седой прелат вздрогнул, озираясь, кто позвал его, но никого
У края поляны, на границе света и тени сикомор, Владимиров увидел двух женщин в траурных одеждах, рядом с выброшенной из могилы землей. Все потекло мимо его внимания: замедлившийся кортеж, гроб, снова поданный для генерала, негромкая команда, полувзвод вооруженных солдат, движение толпы к могиле, — все потекло, не касаясь его, он видел одну Надин. Она стояла, опершись руками о палку, прямая, с поднятой головой, с лицом, обращенным к гробу. Вторая женщина, полная и красивая, тоже седая, в дорогом платье, в траурной накидке со сверкающим стеклярусом, прикладывала платок к глазам, пребывала в горести и скорби. Для Надин существовал только гроб, даже не гроб — случайное дощатое ложе, — а тот, кто медленно плыл к ней один, без чужой помощи, просто плыл, вконец усталый, без жалобы, притихший, приближался к ней, только к ней, потому что вся жизнь — их союз, только он и она, она и он. И в первую минуту и после, вспоминая кладбище Маунд-Сити, Владимиров не увидел старухи под опущенным до бровей платком; мягкая линия поднятого подбородка, приоткрытый рот, глаза в напряженном ожидании, чуть срезанный нос, а не опущенный, как обыкновенно у старух, сама неподвижность, а в неподвижности — натянутая струна. Толпа прихлынула к ней, заиграли музыканты, солдаты прихватили ружья, готовые дать холостые залпы. Открытый гроб стоял на земле, взгляд Надин остановился на лице Турчина; озабоченный, все ли хорошо теперь, когда ее друг позволил себе лечь навсегда навзничь; взгляд почти спокойный в своей напряженности, далекий от слез, от привычных людям проявлений скорби. Она стала на колени, поддержанная под руки Горацией Фергус и Элизабет Говард, что-то говорила Турчину, погладила его рукой, поцеловала лоб и снова что-то сказала ему.
Владимиров отвернулся, услышал плач Вирджи, скрежет веревок, шуршание земли и громкий голос Крисчена: «Он дал нам братство, высшую привилегию человека!» Первые комья земли ударили в гроб, затем все глуше, мягче: от ружейных выстрелов взлетели в небо птицы. Владимиров больше не искал Надин, опасался, что теперь найдет в ней старуху, просто старуху, и не хотел этого; повесть об их жизни подошла к кладбищу в Маунд-Сити, и отсюда ей нет дорог.
Междуглавье десятое
Из письма Николая Владимирова отцу.
Лондон, июль 1901
«Посылаю тебе врачебную запись, сделанную при поступлении Турчина в приют Анна. Пишу одни ответы, где вопрос сам собою ясен, и ответы эти — его самого, Надин или Тадеуша Драма — выделяю светлой строкой. Родился 78 лет тому назад. Отец — русский. Мать — русская. Женат. Занимается журналистской работой. Образование высшее. Никогда не принадлежал ни к одной церкви. Никому ничего не известно ни о его семье, ни о родственниках. Сангвинического темперамента. Не употреблял опиума, не пил. Прежде курил, в последнее время и курил мало. Насколько известно, головными болями не страдал, не был серьезно болен. Предыдущие припадки? — Не было. Причины кризиса? — Видимо, главным образом из-за общего одряхления и слишком усердной работы над книгами… Как начался нынешний припадок? — Приблизительно три недели назад в нем замечена перемена. Говорил, что очень страдал, затем вдруг схватил свои книги и бумаги и развел огонь. Пытался сжечь их и в печи… Какие нужно принять меры? — Меры нужно принимать только для того, чтобы удержать его от уничтожения собственных бумаг…
В этом описании я не нашел для себя новизны, но был здесь и приговор начатому мною делу: Турчин ушел, а мне нет дороги в Радом, к старому кострищу, к обгоревшим листам. После похорон Турчина я не встречал его вдовы. Я и до Маунд-Сити понял, что искать ее — пустое. С этой тяжестью на сердце мы приехали в Нью-Йоркский порт; нас провожали близкие Вирджи и кое-кто из турчинского кружка. И вот уже на трапе нас догнал Джонстон, притянул меня и Вирджи к себе, обдал запахом рома и вынул из портфеля пакет. „Здесь письмо мадам, — сказал он. — Жаль, что я не смог взглянуть хотя бы одним глазом“. — „Вы получили его только что?“ — спросил я. „Он у меня больше недели; но меня просили передать его вам при самом отъезде…“ Я бросился вверх по трапу, стоял рядом с Вирджи; неблагодарный, я нетерпеливо ждал, когда отплывет пароход и я смогу убежать в каюту. Скоро и ты прочтешь тетради Турчиной; какая беспощадность ко всему, не исключая и себя; какое упорство в преследовании жизненной цели, какая гордыня, соединенная с готовностью принять нужду и любой удар судьбы».