Где поселится кузнец
Шрифт:
— Да если вы хотите ехать в страну, то я могу дать вам работу, — проговорил Турчин.
— С величайшим удовольствием! Где же?
— У меня в колонии.
— Превосходно, едем! — отвечал я и стал собираться к отъезду.
Глава тридцать третья
Помните, как Хэнсом звал меня класть рельсы через леса и болота покоренного Юга? Мирные генералы, не в пример Бюэллу, не пугались Юга, они снаряжали полки из бедняков, давали им в руки кирки и лопаты, молотки каменщиков и наковальни, топоры и мастерки, а шпалы и рельсы доставляли на театр своей войны получше, чем департамент артиллерии — пушки. Долго не отставал от меня Хэнсом; он позарез хотел накинуть мне на шею лассо, а шея у меня тогда была
С войной мы покончили осенью 1864 года; правительство конфедератов трещало, вот-вот развалится, в захваченных нами мятежных штатах хозяйничали ловкачи и пройдохи, они публично кляли Ричмонд в своих Капитолиях и молились за него среди ночи. С армейской бригадой в Джорджии или Южной Каролине я только и мог, что отвоевывать для тартюфов мятежа новые земли; с пером в руке и у печатных машин Фергуса я имел надежду сражаться за свободу и равенство черных. Мы поселились в пригороде Чикаго — Кенвуде, где жили и до войны. Тот Чикаго, старый, великодушный к нам, деревянный, еще не сожженный огнем, был не слишком велик; он уступал даже и Сент-Луису.
Жили в Кенвуде; проживали полковничье жалованье, собранное в полтора года, когда неграм-солдатам стала платить казна. А война еще шла, у нее были свои герои — старые и новые, — Ричмонд еще кусался, разбрызгивая ядовитую слюну, еще десятки тысяч матерей оплакивали рожденных ими солдат. Север воевал успешно, а кому среди побед угодно слушать голос скептика, напоминания о напрасно отданных битвах или недобрые пророчества! Мои памфлеты шли не бойко. Их ценили немногие, кто хотел заглянуть вперед, а потому и не боялся прошлого. Республика жаждала авторитетов, я покушался на них: я возвышал волонтера, вооруженный народ, но, едва речь заходила о генералах и политиках, мой рот оказывался полон острых булавок. И теперь меня враги ценили больше, чем друзья; они откликались на выпуски «Военных раздумий» свистом и проклятиями, Ричмонд изругивал меня, и это было хорошим знаком, что я все еще опасен мятежникам. Я советовал президенту вырвать с корнем ядовитое дерево рабства, выдворить из нашей страны палачей, начавших братоубийство; звал подкрепить делом бумажную свободу черных, отдать им земли вчерашних господ. Юг ненавидел меня, а чикагский обыватель добродушно грозил мне пальцем; я обманул его, он хотел видеть меня рядом с Улиссом Грантом, в тесном ареопаге победителей, и вот моя благодарность: я живу в Кенвуде, в бедной квартире, хожу в сюртуке, дружу с вольнодумными скептиками и сам сочиняю скучнейшие материи. Есть ли больший грех на земле, чем обмануть воинственные надежды никогда не воевавшего обывателя!
Линкольн удержался еще на срок в Белом доме, и Ричмонд осатанел: опаснее всего смертельно раненный зверь: для него нет морали, нет предосторожности или преграды, которая удержала бы его во всякое другое время. Сама судьба благоволит к нему, ему удается невыполнимое, последний его удар когтистой лапой бывает смертельным, так что и победитель и побежденный падают рядом замертво. Я следил за европейскими делами и видел, как жаждет Англия, чтобы была задета ее честь, а уж если задета честь Англии — англичане не преминут действовать. А Франция попала под иго авантюриста, и он ждал, когда Конфедерация станет на грани катастрофы, чтобы вмешаться в наши дела, особенно если Англия даст корабли, чтобы перевезти солдат в Мексику, где у маленького Наполеона второй дом. И если они действительно вмешаются и сумеют расколоть нашу страну, то легко себе представить, как дьявольски будут они хохотать, видя нашу, когда-то могущественную, республику разбитой и расчлененной.
Я собрал свои военно-политические пиесы в одну книгу, дал ей имя «Военные раздумья», написал две заключительные главы: одну — о грозящем республике вмешательстве Европы, другую — обращенную к народу и президенту; ее название — «Что надо сделать?» — говорит само за себя. На книжке стоит имя не Фергуса, а Уолша: мой друг оказался тогда в беде, едва не разорился на ученых изданиях и попросил печатать Уолша. Уолш не успел выставить книгу в витрине магазина, как случилось чудо: все распродалось в один день, я получил уцелевшую в типографии книгу, единственную, с которой и отправился в Вашингтон к Линкольну. Но колокольчик на двери Уолша в тот день звонил не так уж часто, покупатель брал книгу оптом, по двадцати и более экземпляров, кто-то скупил все, чтобы сжечь книгу или утопить ее в сточной канаве. Странная судьба наших книг! «Чикамога» есть у меня, а «Военные раздумья» и двадцать лет
Не пришлось мне передать Линкольну книгу. Президент укатил с женой в театр Форда, ну, а чем окончился этот спектакль, вы, верно, знаете. Как ни корили мы Линкольна при жизни, тоска сошла на нас тяжкая: одним выстрелом Юг достиг многого, виселицы не окупили нашей беды. Бригадного генерала у меня не отняли: но я сам себя сделал генералом без мундира. Возвратясь из Вашингтона в Чикаго, я снял и этот мундир, это был мой траур по Линкольну — больше никто и никогда не видел на мне генеральского мундира. Мы не вышли на ночные улицы Чикаго, когда провозили мертвого президента, — живой Линкольн, каким мы его знали, не должен был уступить место длинному цинковому гробу, катафалку, обряду. Гул толпы, шорох десятков тысяч ног, дыханье скорби доносились и до окраинного Кенвуда, ночное небо посветлело от тысяч факелов, пока траурный поезд не ушел на юго-запад в направлении Спрингфилда. Утром мы брели по городу, как по пепелищу: всюду брошенные факелы, запах горелой смолы, рухнувшие дощатые тротуары и мостки через канавы, окна, разбитые натиском толпы, раздавленные шляпы, перчатки, обрывки бумаги, втоптанные в уличную грязь, завядшие, редкие в эту пору года, цветы, сломанные стулья, невесть зачем попавшие на тротуар, и флаги, флаги, флаги Федерации, чуть ли не на каждом доме.
Мы поехали с книгой к Линкольну в Вашингтон бедняками, а возвратились нищими. Вот и пришлось мне вернуться в Иллинойс Сентрал на старую роль техника-вояжера. Тогда-то я и изъездил весь штат из угла в угол и облюбовал эту вот землю, южные дубравы Иллинойса. Видите, за поворотом колеи — железный мост через овраг? Прежде там бежал ручей, а над ним стоял мост на дубовых сваях. Зимой 1872 года мы свезли сюда камень, железные фермы и кузнечные горны, в феврале отпустили морозы, в одну теплую ночь сошел снег, и мы поселили рабочих в палатках. Лес тогда подступал к самой дороге, только у оврага он редел: там поляна с травянистым бугром и поросший лещиной след давней порубки. После первого взрыва на бугор взошел человек: седой, длинноволосый, бородатый и в военной шинели. Он был худ, высок, опирался на длинное ружье. Мы рвали землю порохом под новый мост, собирали его неподалеку от старого, по которому еще шли поезда, и всякий день на бугре появлялся старик. Взрывы распугали зверей; железный грохот клепки отогнал их от дороги, и только старик, как дерзкий лесной лазутчик, выходил на бугор. В палатках о нем говорили всякое: будто он тронулся умом, живет один, при австрийском ружье, будто он колдун и считает себя хозяином всех земель в междуречье Огайо и Миссисипи.
Однажды я не утерпел и пошел к старику.
Работа за моей спиной затихла, все хотели увидеть встречу генерала с лешим. Старик стоял сгорбясь, не надевая шляпы и не шевелясь. Когда я был от него шагах в двадцати, я услышал спокойный голос:
— Джон Турчин! Вот так встреча!
Не будь этого голоса да еще синих, грустных с приспущенными веками глаз, я бы ни за что не признал в нем Тадеуша Драма. Мы расстались десять лет назад в Афинах: и я постарел в эти годы, а он, на взгляд, прожил целую жизнь. Я бросился к нему, он — ко мне, у моста решили, что дело дрянь и мы схватились врукопашную. Из толпы побежали ко мне на помощь, но скоро заметили, что объятия наши братские.
Под военной шинелью на Тадеуше черный сюртук, узкие брюки поверх сапог со шпорами, свежая рубаха, схваченная тесным, как корсет, жилетом, шелковые концы галстука темнели под седой сквозной бородой; это был все тот же щеголеватый Тадеуш, независимый и с гордой осанкой. Он повел меня к себе лесной тропой; едва мы вошли в лес, Тадеуш свистнул, и к нам из-за серых стволов ореха вышла лошадь. Мы шли пешком, слыша ее ровный дружеский шаг за спиной. Я рассказал Тадеушу о слухах о нем.
— Все верно, — сказал он. — Живу один, но именно теперь в моем доме — друг, вы увидите его, полковник.
— Я и генералом побыл, Тадеуш.
— Но для нас вы навсегда — полковник, которого не унизили даже и генеральские погоны. А госпожа Турчина — мадам?
— Она жива. — Я чувствовал, что он хотел бы узнать о ней, но остерегался. — И все еще с несносным полковником.
— Живу один, — повторил он. — Стараюсь не убивать без нужды. Привез сюда прах Ядвиги, отдельно от нее мне жить нельзя. Я получил здесь, как ветеран войны, сто шестьдесят акров земли, но изгороди не поставил, вот люди и не знают, где кончается моя земля. Ну, а колдун? Погодим немного, может, и вы колдуном меня назовете.