Генерал Коммуны
Шрифт:
Эта наивная вера подкреплялась честным и благородным образом жизни Домбровского в эмиграции. Его военный талант и авторитет дальновидного и решительного руководителя, его опыт и связи стяжали ему славу признанного вождя польской революции. Даже здесь, в Париже, одним обаянием своего имени (так по крайней мере казалось Грудзинскому) он увлек за собой в Коммуну десятки поляков. Грудзинский был уверен, что Рожаловский, братья Околовичи, Броневский, Свидзинский пошли служить офицерами в штаб Домбровского, не имея других побуждений, кроме любви к нему.
С тех пор как образовалась Коммуна, Грудзинский виделся с Ярославом и Валерием всего дважды; последний раз — месяц тому назад.
Грудзинский шагал, не замечая луж, и, отбивая размер, читал вполголоса стихи Мицкевича:
Мир затыкал от наших жалоб уши. Меж тем из Польши доносились стоны, Как похоронные глухие звоны. Желали сторожа нам смерти черной, Могилу рыли нам враги упорно, А в небесах надежда не светила. И дива нет, что все для нас постыло…Он не заметил, как очутился на площади перед Оперой. Афиши извещали, что сегодня даются «Гугеноты» Мейербера. До Коммуны в лучших театрах Парижа шли пошлые оперетки, теперь ставились классические оперы, звучала музыка Бетховена.
Обрадованный, он купил билет и прошел в театр. Раздался второй звонок, публика хлынула из фойе в уже переполненный зал. Казимир с любопытством разглядывал пеструю толпу обитателей Монмартра, Белью, Бельвилля — рабочих, ремесленников, пожилых женщин в старомодных, плохо сшитых платьях, федератов, студентов, офицеров Коммуны — вчерашних механиков или красильщиков. Повсюду шныряли мальчишки, собирая в гремучие кружки «в пользу вдов и сирот Коммуны». Галерка переселилась в партер. Грудзинского раздражали их грубые голоса, запах дешевого табака, щелканье орехов… Они чувствовали себя уверенней, чем он — завсегдатай оперы! На великолепном занавесе висела огромная карикатура на Тьера.
Кто-то дернул Грудзинского за рукав, и простуженный голос сказал на ухо:
— Как тебе нравится, гражданин, последняя проделка Шибздика? — Матрос с перевязанной рукой, сосед Казимира, яростно скомкал газету. — Негодяй договорился с пруссаками не пропускать в Париж продовольствия! Ладно, если у нас разыграется аппетит, мы съедим версальцев вместе с их красными штанами!
— Я пришел сюда слушать оперу, — сухо сказал Грудзинский. На его счастье в эту минуту погас свет, оркестр заиграл вступление.
Публика горячо аплодировала после каждой арии Рауля. Видно было, что его судьба искренне волновала зал. В роскошном раззолоченном
«Странно, — подумал Казимир, — им должен быть враждебен или по меньшей мере чужд этот придворный мир, эта трагедия вероисповедания. Что общего между ними и фанатиком гугенотом Раулем, гибнущим за свою веру?»
Во время второго антракта зрители вдруг устремились на улицу. Фойе опустело. Казимир, заинтересованный, вышел вслед.
Толпа сгрудилась у подъезда. Мальчишка, слезая с фонаря, кричал: «Идут! Вот они!» Послышалась резвая дробь барабана, из-за деревьев бульвара показался батальон — запыленные мундиры, усталые возбужденные лица. Солдатам пожимали руки, жадно расспрашивали о новостях фронта. Из бокового подъезда вышли артисты — загримированные, в костюмах — приветствовать коммунаров. Кто-то сказал, что неплохо было бы им зайти сейчас в театр перекусить, а затем отдохнуть в мягких креслах и послушать хорошую музыку. Артисты стали горячо упрашивать командира. Он согласился, и веселая толпа повалила в театр. Мальчишки и женщины несли ружья гвардейцев. Казимир заметил смеющуюся Маргариту Валуа под руку с бурым от пороха артиллеристом и поморщился — все впечатление от оперы было разрушено.
Занавес еще долго не поднимался. В буфете кормили голодных гвардейцев, потом усадили их на лучшие места в партере.
Кресло Грудзинского оказалось занятым. Ему вдруг стало скучно и одиноко среди этих веселых, галдящих людей; разозленный, он вышел из театра, так и не дослушав оперы.
Вечером следующего дня приехал Домбровский.
Крепко расцеловав Казимира, он отцепил саблю и, расстегнув мундир, блаженно повалился на диван, своим усталым возбуждением неприятно напоминая Грудзинскому вчерашних гвардейцев. Опухшие, красные от бессонницы веки Ярослава дергались, кожа лица обветрилась, загорела. Но достаточно ему было в ответ на вопросы Грудзинского застенчиво улыбнуться такой знакомой, привычной улыбкой — и всю тревогу Казимира смыло без следа.
Домбровский прочел пришедшие на память строчки:
На коне будь вечно. Битвам нет числа. Грудь, поди, в одно уж с панцирем сковалась.В кабинете было удивительно тепло и тихо. Книжные шкафы многоэтажными стеклянными громадами уходили в полутемную высь. Натруженные ноги Домбровского отдыхали на толстом пушистом ковре. В углу, страдальчески запрокинув голову, стоял его любимый мраморный бюст Адама Мицкевича работы Лагрэ. Оленьи рога, старинные карабины, развешанные над польскими национальными костюмами, фортепьяно и опять книги… И хотя Ярослав не был здесь всего месяц, на него пахнуло далеким-далеким.
В штаб Домбровского в замке Ла-Мюэт, сквозь пустые переплеты окон, свистя, залетали горячие осколки: фронт приходил совсем рядом. Проезжая по улицам, Ярослав каждый раз находил на месте прежних домов новые развалины. Артиллерийским огнем сносило целые кварталы. Каждую неделю у Домбровского сменялись ординарцы и адъютанты. На его глазах за два месяца погибли тысячи людей….
Старый слуга Грудзинского Ян вкатил чайный столик, накрытый на двоих. Ярослав даже зажмурился от удовольствия. Праздничным блестящим хороводом кружились по накрахмаленной скатерти хрустальные фужеры, вазочки, графины. Гордая пыльной древностью, темнела в середине стола бутылка вина. Когда Ян вышел, Грудзинский плотно прикрыл за ним дверь.