Генерал Коммуны
Шрифт:
— Чтобы шум Европы не мешал нам, — пояснил он.
Сияя и волнуясь, он подал Домбровскому письмо.
Бережно, как зачерпнутую горсть воды, держали ладони Ярослава драгоценный листок. Домбровский беззвучно шевелил обожженными губами. Было похоже, что он не отрываясь пьет…
Казимир впился глазами в исхудалое, истаявшее от бессонницы лицо друга, следя за движением его зрачков, пытаясь угадать ход его мыслей, и его лицо тоже хмурилось, удивлялось, ликовало, преувеличивая все чувства Ярослава.
— Молодцы! — вырвалось у Домбровского.
Казимир вскочил, порывисто обнял его.
— Локоток… Локоток, — шептал он. Вся радость возвращенных
Домбровский осторожно вложил письмо в конверт, взял бутылку вина, налил рюмки, и они молча чокнулись, не сводя друг с друга блестящих глаз.
Грудзинский вытер губы, кивнул на конверт:
— Ну как, а?
— Молодцы… — еще раз мечтательно повторил Домбровский.
Довольный, как будто похвала относилась к нему самому, Грудзинский, раскурив трубку, со вкусом начал излагать маршрут их переезда. Оказывается, план у него был разработан уже во всех подробностях.
При словах об отъезде что-то захлопнулось внутри у Домбровского. Плохо слушая Казимира, он с грустью рассматривал его источенную морщинами тонкую шею, бледное рыхлое лицо и думал о том, что вот уже восемь лет пытается хранить Казимир среди этих четырех стен аромат родины, как хранят засушенный между листами книги цветок. И уют этой комнаты, уставленной пыльными, увядшими реликвиями прошлого, вызвал вдруг у Домбровского жалость. В тепличном воздухе задыхался Адам Мицкевич. Толстые стеганые, портьеры надежно защищали лживую тишину. Разве такая память нужна их родине?
Улучив паузу, он предложил отложить разговор на время ужина.
Плешивая, в венчике редких волос голова Грудзинского вынырнула из облака табачного дыма.
— Можно ждать год, два, но нельзя ждать полчаса, — непреклонно пошутил он, пожираемый нетерпением договориться до конца.
Ярослав покорно отошел от стола, поудобнее уселся в кресло. Веки его слипались, приятная боль отдыха ломила мускулы. Некоторое время он, закрыв глаза, пытался слушать Казимира, но, чувствуя засасывающую дремоту, резко встал, встряхнулся, словно выходя из воды.
Подавляя растущее раздражение, он прервал Казимира и сказал, что ехать им сейчас нельзя. Дело Коммуны значило для освобождения Польши больше любого заговора.
Он попробовал объяснить, что дает полякам Коммуна, но сразу же заметил, насколько неубедительно звучат его доводы.
Грудзинский только отмахивался, не принимая возражений Ярослава всерьез.
— Если ты так боишься, что вас осудят ваши новые друзья, то можно будет в конце концов показать им это письмо.
Домбровский, огорченный его непонятливостью, решил объясниться до конца.
— Я сам, понимаешь, я сам, и Валерий, и все остальные не хотим и не можем уехать сейчас из Парижа.
— Ты ошибаешься, — снисходительно улыбаясь, заметил Грудзинский и рассказал, как несколько дней назад к нему приехал Рожаловский, один из офицеров штаба Домбровского, и с горькой обидой поделился своим решением немедленно подать в отставку, уехать из Парижа.
Сражаясь на участке генерала Ля-Сесилия, во время атаки вокзала Кламар Рожаловский со своим батальоном успешно продвигался вперед. В разгар боя его отстранили от командования в силу той подозрительности и недоверия, которыми были окружены действия всех польских офицеров в армии Коммуны. Он сказал, что то же самое испытывают Броневский и Свидзинский, и они тоже решили не оставаться больше на службе у Коммуны.
— Они изменили свое решение, — спокойно сказал Домбровский.
— Интересно, как тебе удалось разубедить их?
Домбровский вынул из-за обшлага мундира помятый конверт, подал Грудзинскому.
Казимир недоверчиво прочел адрес, вытащил узкий листок папиросной бумаги, исписанный мелким знакомым почерком, взглянул на подпись, — сомнений не было, это письмо писал Воловский, человек преданный общему делу, пользующийся известностью среди польской эмиграции.
В письме дословно приводился разговор Воловского с министром внутренних дел версальского правительства Пикаром.
«…Признаюсь, что Домбровский преграждает нам дорогу в Париж, — сказал мне Пикар. — Жаль, что такой человек служит такому неблагородному делу. Я надеюсь, что мы с вами сделаем все для того, чтобы спасти его. Во-первых, если он действительно честный человек, мы найдем с ним общий язык. Какой он хочет видеть Францию? Мы пойдем на любые уступки. Нужно только арестовать всех членов Коммуны. Если из-за вопросов чести он сочтет это невозможным, мы должны будем уговорить его уйти в отставку. Вы, используя ваше влияние на него, должны сделать так, чтобы поляки-офицеры покинули Домбровского. Поляки не должны вмешиваться во внутренние дела Франции. Мы предоставим им возможность беспрепятственно покинуть Париж или Францию. Тогда он останется одиноким и тоже покинет чуждых ему людей… Иначе это увлечение приведет к гибели Домбровского и его соотечественников. Господин президент приказал расстреливать всех захваченных в плен русских и поляков. На этом настоял Александр II».
— Я им дал прочитать письмо Воловского, — ожесточаясь, сказал Ярослав, — и они поняли, что покинуть Коммуну — это значит помочь версальцам.
Казимир вынул изо рта трубку и долго смотрел на неподвижную голубую ниточку дыма.
— Получается, что я действую заодно с Пикаром, — мужественно высказал он поразившую их обоих мысль. — Но если двое делают одно и то же, это не значит, что получается одно и то же. Локоток, мне кажется, что ты запутался в сложных интригах. Никто не оценит вашего донкихотства, ты для французов был и останешься чужестранцем. Достаточно чему-нибудь случиться, и твои же солдаты расстреляют тебя как изменника. Самое меньшее, что ты можешь здесь потерять, — это голову. Тебя уже сейчас называют прусским агентом. Подумал ли ты, что восстанавливаешь против поляков общественное мнение всего мира? — Он открыл шкаф, вытащил пачку иностранных газет. — Вот, полюбуйся. — Казимир швырнул пачку на колени Домбровскому. — Жалость и сочувствие, которое мы возбуждали в Европе, сменяются озлоблением. Почитай, как о тебе и Валерии отзываются в Англии, России, я уже не говорю о том, что вся польская эмиграция отшатнулась от вас. Не станешь же ты утверждать, что это идет на пользу нашему делу?!
Домбровский отложил газеты в сторону, не взглянув на них.
— Лучшие друзья и советчики — наши враги. Если мое поведение не нравится Гладстону и Александру, значит, я прав, а что касается Чарторыжских, Радзивиллов, Браницких и прочих, то мне с ними не по пути с шестьдесят третьего года.
— Зато, я вижу, тебе по пути с молодчиками с улицы Кордерри. «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Это они утверждают, что для пролетариев не существуют понятия отечества, нации.
— Как ты можешь говорить такие вещи! — нахмурился Домбровский. — Коммуна родилась из ненависти к немцам и любви к родине.