Георгий Победоносец
Шрифт:
Наутро, к немалому облегчению игумена, обнаружилось, что и боярин Долгопятый, и его конь, и ларец с казной бесследно исчезли, словно их тут никогда и не было. На память о боярине остались только разорённое ложе в отведённой ему для ночлега келье, недоеденный кусок холодной телятины на блюде да пустой кувшин, издававший отчётливый запах монастырского пива.
Тяжёлые главные ворота в стене, что ограждала святую обитель от мирских соблазнов, оказались незапертыми. Инок, стороживший их в ту ночь, был найден сладко храпящим в караульной будке, выстроенной вовсе не для того, чтоб сторожа бессовестно в ней спали, а единственно для укрытия от дождя
Впрочем, погневавшись для порядка и удалившись после того в свои покои, отец-настоятель вознёс Господу горячую благодарственную молитву за то, что избавил обитель от напасти в лице боярина Долгопятого. Картина была ясна, словно игумен видел всё собственными глазами: ночью, ещё до рассвета, измученный тревожными думами и страхом за свою шкуру боярин оседлал коня, захватил казну, миновал беспечно храпящего хмельного стража, отпер ворота и ускакал куда глаза глядят — может, в Литву или в Польшу, где беглых бояр принимали охотно, а может, и за Урал-камень, в огромную и до сих пор толком не разведанную Сибирь, под крылышко к тамошнему хану. И Бог ему в помощь; пусть едет куда хочет, только б отсюда подальше.
Усердно помолившись и вкусив скудную (ибо Господь охотнее внемлет молитве праведника, чревоугодие же есмь тяжкий грех) трапезу, игумен стал ждать появления стрельцов, коего, по его разумению, было не миновать. Стрельцы, однако ж, не появились ни к полудню, ни к вечерней молитве. Мирное течение размеренной монастырской жизни в тот день было нарушено только сообщением брата Константина, который ходил за курами, о том, что некий злоумышленник похитил из-под несушек все до единого яйца. Игумен в ответ только махнул рукой и сыск учинять не стал. Яйца, бывало, пропадали и раньше, а ныне виновник пропажи был ему ведом: кражу учинил, разумеется, привратник, коему, как ни крути, надобно было хоть чем-то закусывать своё чрезмерно обильное ночное возлияние.
Отстояв вечерю, отец Апраксий удалился в свои покои, но ложиться не стал, будучи твёрдо убеждённым, что царёвы слуги, промедлив по непонятной причине день, уж ночью-то заявятся непременно.
Коротая время, он извлёк из потайного места грамоту, что обратила боярина в бегство, и ещё раз внимательно её рассмотрел — не перечёл, а вот именно рассмотрел, уделяя внимание не столько тому, что было в той грамоте написано, сколько тому, на чём она была написана. Листы были разного размера, цвета (по возрасту: старые — пожелтее, новые — посветлей, хотя такой попался всего один), толщины и шероховатости. Одинаковым в них выглядело одно: все до единого они казались откуда-то вырванными, будто писавший, не найдя иного источника бумаги, надёргал их из каких-то книг. Приказной дьяк, который мог увидеть поступивший донос на боярина Долгопятого и решил зачем-то его о том доносе известить, надо полагать, нашёл бы, на чём написать грамоту. Даже если б дёргал листы из книги, в которой вёл служебные записки, так листы те, верно, были б одинаковыми, а не такими, как эти, собранными с бору по сосенке.
Отец Апраксий поскрёб согнутым мизинцем макушку, подумав между делом, что грамотку сию умнее всего было б немедля сунуть в печку и сжечь, а не ломать над нею голову. Впрочем, стрельцы, когда явятся, искать станут боярина, а не его бумаги. Боярина ж в малый ларчик не спрячешь, а стало быть, и заглядывать в тот ларчик стрельцам ни к чему. Да они и читать-то, поди, не умеют. Оставь бумаги хотя б и на столе, на них и не глянет никто…
Тогда, стало быть, так. Приказной дьяк этой грамотки не писал. И дело тут даже не в бумаге, а просто — ну на что тому дьяку рисковать головой ради какого-то боярина?
Кто-то из ближних царёвых людей? Тоже вряд ли. И бумагу сыскали б, дорогих книг не зоря, и писали б иначе, без льстивого этого подобострастия… Да и не писали б вовсе, ежели подумать. Зачем писать, когда всё прямо в лицо сказать можно? Так оно и скорей, и проще, и надёжнее.
Из холопов, из дворни кто-нибудь? Сие и вовсе ни в какие ворота не лезет. И грамоты те холопы не ведают, и причины боярина любить у них навряд ли имеются, и, опять же, зачем писать, когда сказать можно? Да и потом, откуда холопу, дворовому мужику, узнать то, чего даже боярин не знает, а ведает один царь? И в тереме у Долгопятого, между прочим, навряд ли хоть одна книга сыщется, чтоб лист из неё выдернуть…
И кто, опричь самого царя, придворных и приказного дьяка, через руки которого донос прошёл, мог про тот донос знать? Простой вопрос, и ответ на него простой: только доносчик, и боле никто. А только зачем доносчику боярина о своём доносе извещать? Вот этот вопрос уж похитрее будет…
В изощрённом жизненным опытом и науками уме отца Апраксин начала брезжить какая-то смутная догадка — что-то насчёт доносчика, который сам зачем-то предупредил боярина о доносе, и достаточно большого количества книг, собранных в одном месте, до которого тому доносчику было не слишком трудно добраться, — но разглядеть, что там такое брезжит, отец-настоятель не успел: в дверь его кельи вдруг забарабанили, да так сильно и настойчиво, словно в монастыре случился пожар.
Смекнув, что этот ночной «пожар», скорее всего, щеголяет в красном форменном кафтане стрелецкого стременного полка, игумен быстро сгрёб в кучу и спрятал от греха разбросанные по столу бумаги и крикнул стучавшему, чтоб тот вошёл.
В келью просунулась всклокоченная, с выпученными глазами голова одного из иноков. Выражение монашьего лица игумена не удивило, а вот слова, произнесённые им, заставили отца Апраксин изумлённо приподнять мохнатые брови.
— Батюшка, отец Апраксий, скорей! — скороговоркой затараторил инок. — В обители у нас нечистый дух поселился!
— А подойди-ка сюда, сын мой, — маня инока пальцем, ласково позвал игумен.
Монах послушно подошёл и, когда настоятель подался вперёд через стол, сам, не дожидаясь приказания, ибо было ему не впервой, дохнул отцу Апраксию в лицо.
Настоятель слегка поморщился: изо рта у монаха так и разило смрадом гнилых зубов. Впрочем, вином оттуда не пахло, и это было решительно непонятно: ежели не пил, так откуда нечистой силе взяться?
Отец Апраксий встал из-за стола и, направляясь к двери, решительно потребовал разъяснений. Разъяснения были ему немедля даны, и из тех разъяснений настоятель, положа руку на сердце, ничегошеньки не понял.
Рука об руку они пересекли тёмный монастырский двор и вступили в открытую настежь дверь келейного корпуса. Возле двери, что вела в подвал, уже толпилось около десятка кое-как одетых, взъерошенных со сна иноков. При появлении настоятеля они почтительно умолкли, и в наступившей тишине отец Апраксий явственно услышал доносившийся откуда-то, как показалось, из-под земли приглушённый, но леденящий душу и явно нечеловеческий вой. Вой сменился нечленораздельными воплями, исполненными такого ужаса и ярости, что игумен почувствовал, как у него зашевелились волосы, и осенил себя крестным знамением.