Гламур
Шрифт:
Лежишь в земле, преешь (и никаких прочных швов).
...Вот если он меня полюбит заново (правда, я этого тоже уже не узнаю), скрепит меня ниткой своей любви (все швы, все суставы, все жилы, запустит опять кровоток), вот тогда я с ним, может, и поговорю (а читать — это и есть разговаривать, и целовать — это тоже сильно и медленно разговаривать): через время, через одежду и доски, заживо схороненный вампир в ботинках на легкой подошве — все станет на свои места.
А пока...
Правда,
Правда.
Но, к сожалению, меня устраивает только она.
Она пришла с мороза,
Раскрасневшаяся,
Наполнила комнату
Ароматом воздуха и духов,
Звонким голосом
И совсем неуважительной к занятиям
Болтовней.
Она немедленно уронила на пол
Толстый том художественного журнала,
И сейчас же стало казаться,
Что в моей большой комнате
Очень мало места.
Все это было немножко досадно
И довольно нелепо.
Впрочем, она захотела,
Чтобы я читал ей вслух «Макбета».
Едва дойдя до пузырей земли,
О которых я не могу говорить без волнения,
Я заметил, что она тоже волнуется
И внимательно смотрит в окно.
Оказалось, что большой пестрый кот
С трудом лепится по краю крыши,
Подстерегая целующихся голубей.
Я рассердился больше всего на то,
Что целовались не мы, а голуби,
И что прошли времена Паоло и Франчески.
...Смешно и немного стыдно, конечно, любить это стихотворение (с таким самозабвенным мужским литературным токованием посередке, особенно, когда уже знаешь историю адресата, девочки, вытянувшей такую судьбу, которая и не снилась никакому Блоку, — и эсерство, и комиссарство, и террористическая деятельность, и приговор к расстрелу, и эмиграция, и монашество, и имя матери Марии, и гибель в концентрационном лагере Равенсбрюк за два месяца до освобождения, а тут — кабинет, многоуважаемый письменный стол, «пришла с мороза», пузыри земли, какие-то Паоло и Франческа), но я люблю его и, когда читаю, думаю: насколько же первый поцелуй — все-таки всего сильнее в любви.
Именно поцелуй. И именно первый.
Ни секс, ни объятия, ни трение сухими телами, ни пот и дрожь первого сцепления, ни жар, ни жир волос, ни первая ночь, ни последняя.
А вот этот момент: человек подходит к тебе, и ты открываешься.
Ты подходишь к человеку, и человек открывается тоже.
Всегда в одежде.
Почти всегда осторожный.
Мир сжимается до рта, воротника, твоей руки на чужом затылке и незнакомого подбородка (или циклопический глаз: когда смотришь так близко — два глаза сливаются в один: мохнатый и жуткий). За окном подчирикивают преувеличенные птицы: цвирк, цвирк, машины проезжают прямо у тебя в голове — и этот звук становится металлическим: шум в ушах. Кровоток пошел. Заново. Кто-то запускает его в тебе, и ты запускаешь. И вы уже под водой.
Первый (не тот бабушкин, сухой, по детсадовской коже, а первый, настоящий, рот в рот) поцелуй не похож на ощупывание.
При нем все равны.
Даже разлука.
(Целующиеся стоят в легких тапках на непрочной подошве, в которых и по земле-то не ходят. И пока они стоят, они знают, что бессмертны, но умерли. Даже если потом отстранятся друг от друга и пойдут дальше. В земных башмаках, на проклеенном каучуке.)
Второй поцелуй такого ощущения уже не дает. Начинается жизнь, война, большая жратва вожделенья, хлебные крошки любви и никакая уже не свобода.
...Как сказал один взрослый мальчик (вообще-то он — парень, но мне все парни — мальчики): «...Нам было 18. Родители уехали из дома, и я пригласил Катю к себе на ночь. До этого мы ни разу не целовались, поэтому сразу возник как бы какой-то радостный заговор. <...> Чтобы преодолеть стыд, перенаправить его в какое-то удобное русло, мы решили разрисовать друг другу лица акварельными красками <...> Однако когда краски были смыты, и мы начали целоваться, Катя неожиданно заплакала. <...> И <...> я обнаружил, что во время секса неприятно смотреть друг другу в глаза. Словно у каждого был какой-то тайный грешок на душе, который хотелось скрыть».
Все честно.
Сексуальный контакт (настоящий) всегда немного отстранение («а кажется нельзя теснее слиться»: ну, конечно, размечтались), если вообще не использование, когда другой человек это функция, а тело как способ (и того хлеще: подмена).
Поцелуй же (в белых тапках, в ожиданье весны) — вообще не знает подмен.
Слишком яркое осязанье.
Слишком короткая (отсутствующая) дистанция. Слишком короткая память.
Слишком (почти до мути) чужой привкус и вкус (так ты куришь? Или пил растворимый кофе?)
«Мой первый мальчик пах супом. Было очень смешно», — говорит С. Ш.
Вот-вот.
Слишком слиянье.
Потому что закрывай глаза не закрывай (чтоб не видеть циклопический мохнатый страшный внимательный чужой глаз), представляй другого человека не представляй — целуешься всегда с тем, с кем целуешься.
Потому что мы уже умерли. Для всех. Бывших и будущих.
И даже для глядящего со стороны раздраженного мира (поэтому, наверно, так ненавистны целующиеся на эскалаторе).
...Весной у меня в стакане стояли цветы земляники,
Лепестки у них белые с бледно-лиловыми жилками,
Трогательно выгнутые, как твои веки.
И я их нечаянно назвала твоим именем.
<...>
...Я могла бы пройти босиком до Белграда,
И снег бы дымился под моими подошвами,
И мне навстречу летели бы ласточки,
Но граница закрыта, как твое сердце,
Как твоя шинель, застегнутая на все пуговицы.
И меня не пропустят. Спокойно и вежливо