Гламур
Шрифт:
— Аппарат воспринимал предложения Косыгина как угрозы своему благополучию и поэтому ждал любой возможности продемонстрировать Брежневу, что реформы опасны для страны. Такая возможность представилась в августе 1968 года, когда в Прагу вошли войска Варшавского договора — это была критическая точка. Вся эта история больнее всего ударила по экономическим реформам — любой намек на либерализацию воспринимался как повторение чехословацкого опыта со всеми соответствующими выводами. А ведь мы должны были осуществить то, что произошло во всем мире — компьютерную революцию, зеленую революцию. А мы просто их проспали. Люди, возглавлявшие страну, жили предыдущей эпохой индустриального типа. Сталин в 1946 году говорил — мол, нам надо производить столько-то угля, столько-то
Я спрашиваю Абалкина, зачем же тогда существовали все эти академические институты, если они не сумели доказать властям необходимость перевода экономики в постиндустриальную стадию. Академик разводит руками:
— Могла ли как-то в этом помочь наука — большой вопрос. Наверное, могла бы, если бы более решительно ставила вопросы. Но ведь на нас все идеологические штампы висели.
О благоприятной для Советского Союза конъюнктуре на нефтяном рынке, сложившейся ближе к концу косыгинского премьерства, Абалкин отзывается в менее драматических тонах:
— Фактор цен на нефть никогда не был таким критическим, как сегодня. Цены на нефть не обеспечивали, как сейчас, двух третей бюджета.
V.
Конечно, как и всякий советский романтик, Абалкин уверен, что тот экономический успех, который в последние десятилетия переживает социалистический Китай, мог бы случиться и в Советском Союзе — если бы не локальные ошибки:
— Союз мог бы пойти по китайскому варианту. Я говорил об этом много, и с Горбачевым уже в нынешние времена разговаривал о том, что одной из наших ошибок было то, что мы не начали насыщение потребительского рынка товарами. Потому что, если вы насыщаете рынок достаточным количеством продовольственных товаров и продукцией сельского хозяйства, то вы получаете базу, на которой можно проводить любые реформы. И он согласился со мной. Но Горбачев очень увлекающийся человек, он постоянно менял свои позиции, ему тоже не хватало стратегического мышления. У Брежнева — у него мышление было стратегическое, но индустриальной эпохи, ориентация на чистый количественный рост сидела в крови. Мы этим гордились, мы показывали наши преимущества, у нас был ряд прорывных областей от ядерной бомбы до Гагарина, и это тоже, конечно, надо в зачет Советскому Союзу поставить. Но это все достижения прежней эпохи, а потом пришел Горбачев. А кем он был? Воспитанником бюрократической системы, хозяйственником никогда не был. Ну, на комбайне ездил...
VI.
Из правительства Леонид Абалкин ушел в декабре 1990 года вместе с Николаем Рыжковым — Рыжков слег с инфарктом, Абалкин вернулся в институт. Но в Кремле он все-таки еще окажется — на один день в августе 1991 года, после того как из Фороса в Москву прилетит Михаил Горбачев.
— Он сразу, как вернулся из ссылки, пригласил в Кремль человек 15-20 — политиков, экономистов, тех, которые не поддержали ГКЧП. Мы сидели у него в кабинете, слушали новости. С раннего утра до ночи сидели, нам бутерброды приносили, потому что даже пойти пообедать не было возможности. Толпа хотела идти громить здания КГБ и ЦК, и Примаков при всех звонил Попову Гаврилу Харитоновичу, просил остановить все эти действия. Тот остановил. Горбачев тогда же, при нас, назначил новых министра обороны, министра МВД и других силовиков, но через день Ельцин все эти указы отменил.
Больше с властью академик Абалкин никаких дел не имел, и даже можно уловить нотки злорадства в его рассказе о том, как другой знаменитый в те годы академик-экономист Станислав Шаталин, пользовавшийся особой благосклонностью Горбачева, однажды уже после смены власти по привычке зачем-то набрал на «вертушке» номер приемной президента:
— Десять или двадцать раз
Я подхватываю — ну да, теперь у уха президента дежурит другой экономист, Евгений Гонтмахер, и Абалкин с гордостью кивает — да, мол, Евгений Шлемович заведует у нас сектором социальной политики. «Очень сильный человек, и очень резко пишущий. Но я его очень поддерживаю».
Слушать рассуждения самого Абалкина о нынешнем положении дел в экономике, честно говоря, не очень интересно — говорит, что «для успеха стране нужно объединение. Есть три силы, три гребца в одной лодке: власть, предпринимательство и наука. Вот если они объединяются вместе, гребут в одну сторону — тогда вас ждет успех. Если эти три силы разъединены, как сейчас, то успеха нет и не будет — то, что принимается в правительстве, в том числе и меры по регулированию экономики, никакой научной базы не имеет». Ну да, не имеет, а делать-то что?
Повороты сюжета
Вспоминает Евгения Павловна Зенкевич
Я родилась в Херсоне во время Гражданской войны. Мои родители работали в театрах, постоянно находились в переездах. Отец, Павел Болеславович Зенкевич, был женат на маме вторым браком. Мама, София Александровна Свободина, происходила из Одессы. Мать была актрисой, отец был в театре... просто всем. Он был блестящий музыкант и дирижер, одно время работал как режиссер и даже антрепренер. Был он и артистом — насколько я понимаю, посредственным (в отличие от других своих ипостасей).
Тогда из Херсона им очень скоро пришлось уехать — у меня обнаружили чахотку, а лечиться в условиях, когда города переходили из рук в руки, понятно, не представлялось возможным. В связи с чем Херсон мы с родителями покинули так скоро, как только смогли. Около года мы прожили в Москве — пока чахотку у меня не сменил костный туберкулез; это намертво приковало родителей к столице. Меня на несколько лет забрали в санаторий в Сокольники, а родители в это время обменяли комнатку в Козицком переулке на дачу в Малаховке. В Москву я переехала уже в возрасте 10 лет — примерно тогда же, когда заново выучилась ходить.
Мы поселились в двух комнатах в Гранатном переулке. В одной квартире с нами жила не совсем адекватная дама, работавшая швеей; она была способна в приступе мизантропии прибить папины галоши к полу или выкинуть еще что-нибудь подобное. Еще одним соседом был некий красный командир, после революции никак не могший найти себе место и последовательно проваливавший любую руководящую работу, на которую его назначали. В конце концов он получил назначение на Дальний Восток, а его сменила милая еврейская семья из бывших сибирских крестьян. Нашим соседом сверху был Борис Иогансон, ставший затем известным художником.
Если спросить меня о том, какова была в те годы Москва, я затруднюсь ответить — после своего санатория я очень медленно привыкала к городу. Для меня единицей измерения мира был двор — дворик, похожий на поленовский, там происходила вся жизнь. Около меня, страстной любительницы животных, постоянно вились собаки; «Женька, убери свою псарню!» — говорила мне мама, боявшаяся войти в наш подъезд из-за обилия собравшихся там моих четвероногих приятелей.
Со временем дела в жилищной сфере пошли лучше: на лето наша семья стала выезжать в Абрамцево, а в Москве отцу с мамой дали пай в одном из первых писательских кооперативов, располагавшемся в Нащокинском переулке. Это был странный дом. Раньше на этом месте стояли три маленьких домика — их не стали сносить, а сильно надстроили сверху и объединили. Парадные просели, по стенам пошли трещины, и в итоге пришлось жильцов отселять, а дом перестраивать.