Гламур
Шрифт:
Это был знаменитый дом: прямо над нами жили Булгаковы, их соседями по лестничной клетке был Алексей Файко с женой, в других подъездах обитала семья Всеволода Иванова и Осип Мандельштам. Булгаков быстро сдружился с моим отцом на почве любви к музыке — бывало, они уславливались, что в определенное время отец садится за рояль и играет какое-нибудь заранее оговоренное, любимое Михаилом Афанасиевичем произведение, а тот в своей квартире его слушает. Перекрытия были тонкие, слышимость была прекрасная, так что Булгаков мог оценить игру отца в полной мере. Специально для Иванова пробили стену с соседней квартирой и соединили их: получились огромные восьмикомнатные апартаменты. Всем этим (плюс дача в Переделкино) управляла жена Иванова, Тамара Владимировна, властная женщина (я себе такой представляла Вассу Железнову),
Моей первой школой (из-за болезни я пошла в школу в тринадцать лет, сразу в шестой класс) была бывшая Медведниковская гимназия. Как и положено, в школе была и своя шпана, причем верховодила девочка по имени Тереза. С ней вечно ходили два адъютанта; один из них как-то невежливо обошелся со мной, за что получил от меня пощечину. С этого момента Тереза меня зауважала. Однажды их товарищи, парни с золотыми фиксами и прилипшими к губе папиросками, прямо на моих глазах избили нашего физрука; уж не знаю, что у них были за дела. После этого на этих ребят была проведена облава — они попались на спекуляции бонами, и если адъютанты усилиями своей родни отделались несколькими допросами и легким испугом, то Тереза получила несколько лет лагерей, а по выходу совершенно опустилась.
Мне же из школы пришлось уйти — я затеяла петицию в защиту нашего соученика, которого решили отчислить, и нам удалось его отстоять. Однако перепуганная завуч повернула дело так, что затем пришлось уйти нам. Следующей школой была так называемая МОПШИК — Московская Опытно-Показательная. Среди ее учеников было много номенклатурных детей. Вместе с нами учились Юра Жданов, дети Орджоникидзе и другие жильцы ДоПр — домов правительства. Чванство и лицемерие в этой школе было великое. Когда начались репрессии, на детей пострадавших родителей другие ученики начинали смотреть сверху вниз — пока вдруг их самих не постигала та же участь. Со временем аббревиатура «ДоПр» стала расшифровываться как «Дом предварительного заключения». В МОПШИКе, как и положено, был директор безукоризненно рабочего происхождения и на редкость скудного ума (он, например, говорил: «Дети, следите за культурой своей речИ!»), и заместитель по фамилии Михельсон — цепкий и очень собранный человек, прекрасный педагог, умевший поставить на место любого провинившегося. Михельсон был латыш: после образования Латвийской ССР он стал министром просвещения этой республики.
Междувремение
В конце 20-х папа, а затем и мама, поступили на работу в МОДПИК (Московское общество драматических писателей и композиторов), которое возглавлял тогда Луначарский. После того как тот в самом конце 20-х сложил с себя полномочия, мой отец уличил нового руководителя Тронина (а это была помесь советского чиновника с делягой-нэпманом) в злоупотреблениях и был арестован. Тогда через три месяца его выпустили из тюрьмы и восстановили на работе. Правда, тяжелейшая пневмония вынудила отца заняться чисто литературным трудом: переводил со славянских языков, английского и итальянского. В чем, надо сказать, достиг большого успеха.
В 1936 году отца снова арестовали, опять по доносу, только на этот раз все было серьезнее. Его обвинили в том, что он входил в группу «украинских националистов — литературных работников», которая занималась антисоветской агитацией. Отец к моменту ареста знал четырнадцать языков, со многих переводил. Донос написал литературный деятель Валерий Тарсис. Руководителем преступной группы был И. С. Поступальский. Туда же записали поэта Нарбута, переводчика Шлеймана (Коробана) и литературоведа Навроцкого. Всем им дали по пять лет, но для отца с его здоровьем это был смертный приговор. Его срок вышел в конце 1941-го — однако его вместо освобождения перевели в другой, более жуткий лагерь. Там в 1942 году он умер, в лагерном стационаре, от болезни сердца — так нам, по крайней мере, сообщил Поступальский.
Ну, а через год после ареста моего отца я окончила школу. Надо было работать, иначе мне, как вы понимаете, было несдобровать. И я буквально обошла всю Москву в поисках работы. Везде, в общем, меня встречали приветливо, давали анкету... И понятно, что как только дело доходило до пункта
Надо было идти учиться. У меня были склонности к естественным наукам, биологии — но раз уж вышло так, что с детства меня окружал театр, то и поступать я решила в ГИТИС; в тот момент было как-то не до поисков. В 1938 году я узнала, что там организуется новый факультет — театроведческий; везде экзамены прошли, а там еще можно было подать документы. Работы к тому моменту было мало, денег не хватало — и я решила попытать счастья. А сдавать в те времена в институт надо было практически все те же экзамены, что и в школе, плюс профильные. В нашем случае — собеседование с преподавателем. Его я прошла блестяще, а вот по литературе недобрала балл. К великому счастью, мне дали переписать заявление на экстернат — я ходила на все лекции, посещала все занятия, а на следующий курс меня перевели на очное. ГИТИС давал возможность прирабатывать сценографом, что мне в тот момент было необходимо.
Война и эвакуация
Институт я заканчивала после начала войны — то есть буквально. Два госэкзамена прошли до 22 июня, два других — сразу после. Мой муж Рома в первые же дни записался добровольцем, но отправили на фронт его далеко не сразу. Фронт подходил, надо было эвакуироваться, но я решила, что тоже останусь в Москве до его отправки. Когда пришло время эвакуироваться, был выбор — ехать в Среднюю Азию или в Сибирь. Я поехала в Омск. Поехала — громко сказано. Идущие в тыл поезда брались штурмом. У меня на руках был полуторагодовалый сын, и мы с мамой попали в омский поезд только потому, что один мой приятель забрался в вагон, стоявший на запасных путях, и когда паровоз уже вывез этот вагон на перрон, прямо через окно принял у меня багаж и сына. Мы ехали девять дней, стоя и сидя, столько было народу. Четыре дня я простояла на ногах — если бы надо мной не сжалились проводники, я не знаю, что было бы. «На третью полку полезешь?» Еще бы. Забралась — и моментально заснула мертвым сном. Толкает меня мама — выведи сынишку, он просится. Я, толком не проснувшись, забыв, где нахожусь, шагнула вниз — и упала прямо на коленки проводникам.
По приезде я пошла на эвакуационный пункт. Помню, там был некий человек в сталинском френчике, который — помню как сейчас — говорил несчастным женщинам, собравшимся там, что они «не люди, а продукт войны». Просто урод какой-то. Я достала блокнот, карандаш и стала записывать. Тут он посмотрел в мою сторону и гаркнул: «Что вы там пишете?» Я: «Да вот речь вашу записываю». «А зачем вам она?» — «В „Крокодил“ отошлю». Он страшно перепугался, выгнал всех и стал кружить вокруг меня, чтобы я ему эту запись отдала.
Тут надо указать одну деталь. Обычно люди эвакуировались вместе с предприятиями, и вопрос расселения решался организованно. Мы же поехали своим ходом, не будучи приписанными ни к одному учреждению. И вот здесь нам довелось хлебнуть полной мерой. Нас не прописывали нигде. Я в какой-то момент сказала себе, что не вернусь в наше пристанище без ордера на заселение. В буквальном смысле обойдя весь Омск, я в какой-то момент, уже где-то на окраине, вдруг наткнулась на вывеску райисполкома. Зашла безо всякой надежды, просто для очистки совести. Был уже вечер, служащие разошлись. На месте был один мужчина — в военной форме. Оказалось — председатель. Я ему рассказала про нашу беду, про ребенка, маму. Он позвал какого-то своего подчиненного и велел тому выдать нам ордер на комнату. А тому, видно, хотелось поскорее домой, и он сунул мне в руки пачку ордеров — выберете, мол, какой-нибудь один, а остальные мне завтра принесете. Я просто не могла поверить: не было ни гроша, а вдруг алтын!