Глинка
Шрифт:
Прощаясь на лестнице, говорит светски-радушно и церемонно, словно провожает гостя в собственном доме:
— Моя карета довезет вас.
Карета похожа на черный большой склеп, в ней пахнет сиренью и ладаном. Оконца ее завешены шторками. Глинка садится, кладет в ногах папку с нотами, лошади трогают, и так, в темноте, не решаясь почему-то отдернуть шторку, он подъезжает к дому.
Солнце слепит, и улица кажется необычайно светлой после каретного мрака. Кое-где между камней пробивается ромашка и, не замеченная Глинкой раньше, теперь бросается в глаза, вызывая в памяти спокойные сельские тропы. В этой стороне города еще веет чем-то деревенским. Глинка, жмурясь от света, входит в квартиру.
— А ты бы отказала ему. Мало ли что барин прикажет! Хорошо один, а если несколько этих балбесов поселятся на кухне?
«О Голухе с кухаркой говорит», — догадался он и притворил дверь. Потом и о привычке положил на место папку с нотами и оглядел кабинет в поисках укромного уголка, куда можно было бы скрыться от домашних. Он помнил, что скоро прибудет из Украины Гулак-Артемовский, выехавший позже, и тоже остановится здесь, по мысленно отодвигал от себя предстоящие ему хлопоты по его устройству. Усталость сковывала мысль. Он сел на диван. Только бы не видеть Марии Петровны. Пробыть бы на Украине по крайней мере до зимы. Зимой дома всегда как-то спокойнее. Сейчас его еще более отчуждала от дома эта затеянная Марией Петровной уборка.
Закатное солнце прорывалось сквозь ненавистные Глинке желтые шторы, повешенные Марией Петровной, и достигало дивана. Глинка глубже отодвинулся в угол, как бы прячась от солнечного луча, и зарылся лицом в подушку.
2
О Валериане Федоровиче Ширкове земляки толковали разное: будто по талантам своим этот человек может далеко пойти, но пригвожден к месту тяжелым роком, преступлением отца, сосланного в Тобольск за убийство своей любовницы, дочери соседа по поместью. Но будто невинен отец Валериана Федоровича, зря засудили его присяжные, и не без помощи писателя Федора Глинки, составлявшего обличительное заявление по просьбе матери убитой. И теперь делом своей жизни считает младший Ширков оправдать отца в общественном мнении.
Только трудно это: не было в Курске, где проживали Ширковы, помещика более своевольного и вольнодумного, чем отец Валериана Федоровича. Был памятен случай, когда прокатил он на козлах губернатора, осмеяв его на всю губернию. Пригасил подсесть к кучеру, испытать легкость новой коляски, и велел тому гнать лошадей. Не чтил никого в губернии, кроме нескольких учителей, и держал в своем приходе школу, в которой сам читал вслух ученикам отрывки из Радищева, и неизменно возглашал: «На роду вашем быть вам людьми свободными, ибо крепостное право падет, а поистине свободным человеком может быть только грамотный».
По отзыву предводителя дворянства, был оп «образованнейший оригинал», богатый, живший в свое удовольствие, большой насмешник, крестьян держал в руках, но за нищету их взыскивал с управителя так же, как и за лихоимство. Передавали, будто писал он «Ответ Сен-Симону», не соглашаясь с его ученьем, но вместе с тем глубоко заинтересованный им, а попав в ссылку, отнюдь не упал духом и в Тобольске продолжал жить независимо и широко. Жена снабжала его всем необходимым, и каждый год из курского
Впрочем, обо всем этом, о жизни Ширковых, написал Валериан Федорович стихотворную быль, назвав ее «Загробным поэтическим голосом за невинно-осужденного отца». Именно этим задумал оградить память его от клеветы. Сила поэтического слова должна быть более убедительна, по его мнению, чем печатанье новых документов и скучное повествование о кознях судей, и о совершившемся достойнее написать в стихах, чем в официальных жалобах.
К концу тридцатых годов Валериан Федорович был подполковником генерального штаба и владел поместьем в Волчанском уезде Харьковской губернии. В Курске он бывал редко, тамошнее поместье Ширковых захирело и было продано, но события давних лет были памятны старожилам. И за Валерианом Федоровичем следили… Он жил обособленно, занимался живописью, историей, писал стихи, хорошо играл, — не столь уж частые отличия военного человека.
Его познакомили с Глинкой в Петербурге, накануне отъезда Михаила Ивановича в Малороссию. Нестор Кукольник, слышавший о Ширкове от других, поинтересовался:
— Как он тебе показался? Говорят, этот «просвещенный дилетант» владеет недурным вкусом?
— Говорят другое, — откликнулся Глинка, — сейчас очень заинтересовавшее меня: будто он может написать либретто для «Руслана» гораздо лучше твоего Бахтурина…
«Твоего» он сказал потому, что на вечере у Кукольника, при его участии, поэт Константин Бахтурин вдруг приступил от разговоров к делу и, к удивлению Глинки, довольно живо написал план оперы.
— Но все же ты связался с Ширковым? — допытывался Кукольник.
— Он написал по моей просьбе каватину Гориславы, — ответил Глинка, — и написал, по-моему, отлично. Этим обязал, сказать правду, удивил своим проникновением в замысел. Я оставил то, над чем работал раньше, принялся за каватины Людмилы и Гориславы и не знаю, как быть с господином Бахтуриным!
— Для композитора — либретто всегда лишь подспорье, хотя и необходимое, ты ведь так, кажется, думал? — усмехнулся Кукольник. — А теперь у тебя так много стало… либреттистов!
— Вместо одного Пушкина! — с грустью сказал Глинка. — Притом и Бахтурин вместо Пушкина! Совсем неожиданно! Но знаешь, — тут же предупредил он, — неизвестный Ширков — поэт, и больше, чем Бахтурин, для которого, если помнишь, при постановке его «Молдаванской цыганки» писал я арию с хором.
Сказав так, он задумался: «Ох и много же у «Руслана» опекунов и помощников! Нельзя и Маркевича снять со счета. А сколь многим обязан «Руслан» художнику Айвазовскому, сообщившему как-то на рауте у Кукольника три татарских напева. И даже чухонцу-ямщику, возившему нас с Дельвигом и друзьями к водопаду, на Иматру и мурлыкавшему себе под нос всю дорогу какой-то финский народный мотив. Не пестро ли? Нет, кажется, едино!»
— Человек странный этот Ширков! — лениво заметил Кукольник, считавший и себя больше остальных причастным к созданию либретто. — Но если он тебе так по душе — молчу!
— Чем же странный?
— Провинциал! — поморщился Кукольник. — Во вкусах, в повадках и в этом стремлении… обелить отца, в самом неистовстве духа! Впрочем, живет себе в Харькове, в столицу не стремится! Здесь бы другие заботы увлекли. Что значительно в Харькове, мелко в Петербурге!
«А ты? Не из провинции ли сюда явился с первой пробой пера?» — хотел было остановить его Глинка. Он знал о всех подробностях устройства Кукольника в Петербурге и усердствовании его перед двором. Но прошлое столь быстро забывается удачниками. К тому же, каким бы ни был Кукольник, Михаил Иванович никогда не мог его упрекнуть в неискренности.