Глинка
Шрифт:
Круглый год жить взаперти!
Но, право, я не чувствую себя в темнице. Человек должен жить своими мыслями!
— «Питаться чувствами немыми», — подсказывает Глинка.
— Пожалуй, Михаил Иванович, — обрывает она. — Как вам работается над «Русланом»?
Ему кажется сейчас, что нет человека на свете, более посвященного в его замыслы, хотя и не так уж много говорил он с Екатериной Ермолаевной о своей повой опере. Помедлив, он признается:
— «Руслан» не движется. В Петербурге еще начал… И у меня ведь дома… нехорошо. — И повторяет только что произнесенные
Она кивает головой, как бы останавливая его. Не нужно вдаваться в подробности. Подробности унижают. Привычка рассказывать обо всем присуща только людям, не видящим себя со стороны. Но пусть не подумает, что она его жалеет. Сохрани бог, она принимает его семейное бедствие как неизбежность. В чем-то такой человек, как он, должен быть обязательно несчастлив. Но ведь счастье — вообще удел людей ограниченных.
— Что же делать? — спрашивает она в задумчивости и таким тоном, словно от нее что-то зависит. — Вам нельзя так жить, Михаил Иванович, нельзя… Ваше время уходит, а с ним и силы. И отсюда эта извечная неудовлетворенность собой. Я знаю, что во всем вы способны на большее!..
— Во всем? — повторяет Глинка, — Как понимать ваши слова, Екатерина Ермолаевна? В чем, кроме музыки, я вообще могу чего-то достичь?
— Ох, как вы неправы! — с мягким упреком решительно протестует она. — Пожалуй, из этого вашего суждения происходят и многие несчастья. Вы вообразили себя обреченным на страдания из-за вашего занятия музыкой и не беретесь ничего изменить. И только ли в музыке вы талантливы? Конечно же нет!
— Ну в чем же еще? — торопит ее Глинка.
— Ох, боже мой, какой педантизм в вопросах, какое непонятное стремление себя унизить! Да ведь музыка — это жизнь не только ваша — вся и всех. Вы же талантливы в жизни, в чувствах, в постижении ее. В вашей воле быть собой, думать и делать по-своему, понимаете ли вы меня? И сказала ли я вам хоть что-нибудь новое? Кажется, нет. Ваши друзья говорят, что лишь последние два года, женившись, вы вдруг разуверились в себе. Но правда ли это? Поведение человека столь часто бывает обманчиво. И все от сложности условий, в которых не поможет подчас прямота.
Он смотрит па нее с переменным выражением то восхищения ею, то грусти.
— Вы — умница, и вы, стало быть, уверены, что я должен изменить свою жизнь? Хотите ли вы этим сказать, что я имею право уйти от жены?
— Да, конечно! — восклицает она, отнюдь не думая при этом, насколько облегчатся их собственные, ее и Михаила Ивановича, отношения. Ведь между ними втайне все время стоит она — Мария Петровна, и не только смольнинский этикет, но и начавшиеся толки в родне препятствуют этим отношениям.
— Но закон, обычай света?.. — пробует возразить он, скорее себе, чем ей. И тут же спохватывается: не слишком ли много он раскрывает из своих тайных сомнений, не отдалит ли ими от себя Екатерину Ермолаевну? Ведь он любит ее, хотя не решается еще сказать ей об этом. И ему следует заботиться о ней, а не кружиться мыслями в том запутанном круге, в котором он оказался. Если все так трудно, то можно ли ему вселять в нее какие-то надежды, открываться в своей любви?
Однако Екатерина Ермолаевна, к его удивлению, соглашается:
— Закон? Да, его преодолеть трудно. Не знаю, что вам посоветовать…
Глинка опечален ее ответом. Он ждал, Екатерина Ермолаевна скажет: «Не вы один обходите закон. Вот и мой отец… Можно ли из-за закона уродовать свою жизнь?» И какая-то официальность мнится ему в ее ответе:
Она, не догадываясь о его мыслях, — можно ли так быстро загораться в чувствах! — вновь возвращается к разговору о «Руслане».
— Бывая в опере, я часто разделяла впечатления, выраженные кем-то в «Пантеоне»:
Не вижу в операх я толку,
По мне они — галиматья,
Поют себе все без умолку,
Солдаты, бабы и князья.
А не так давно начала понимать оперу. Но почему-то мне кажется, что оперу именно вашу. Как в пушкинской речи по-новому и всегда свежо звучит слово, так в вашей музыке всегда отличительна и всегда свежа ее мелодия. Я ничего так не хочу, как слушать вашего «Руслана».
Он мысленно отметил, что этого ее желания ему мало. Но не перебивал.
— Я перечитала «Пантеон» за последние годы. Я читала пьесы и мысленно играла в них. Да, да, Михаил Иванович, я ставила их на сцене… Прочитала «Финна», музыкальную трилогию с прологом и интермедией князя Шаховского, сочиненную им по «Руслану и Людмиле», и думала о вас. Как я была рада, что этот «Финн» не стоит того, чтобы сравнивать с вашим… Конечно, я могу судить только о том, что слышала от вас. Но, Михаил Иванович, что далее? За «Русланом»? И как жить будете? Здешняя ваша жизнь недостойна такого, как вы, музыканта. Не сердитесь, но не скрою от вас: вами восхищаются, по вас не берегут и не наставляют… Да, да, ваш талант светит и вызывает почитание, по светит одиноко, а должен бы светить в ряду других, быть в созвездии. Или так нельзя? Или никто, кроме вас, не светит? Или учиться вам нечему? И нет, кроме Кукольника и Виельгорского, советчиков? А как же тогда «Руслану»? Совсем плохо будет? Чего-то я в этом не пойму, Михаил Иванович, в этой вашей композиторской судьбе…
И закончила тише:
— Да и в вашей жизни. Опять какое-то неблагополучие таланта. А сколько уже у нас этого неблагополучия!
Она говорила, не досказывая и ничего не утверждая, словно постигала сердцем, внезапным предположением то, что следовало постичь мыслью и знанием. Но как оказывалась права! Глинка не сводил с нее глаз, думая не о сказанном ею, а о том, как могли ей, в институтском захолустье, запасть в душу эти тревоги о нем, столь ином во всех своих помыслах человеке? Глинка невольно вспомнил рассуждения Ивана Андреевича о женском сердце. «Неожиданно, как откровение. И не догадаешься порой, откуда в ней мудрость».
Может быть от охватившего его смущения, он поспешил домой. Екатерина Ермолаевна провожала Глинку к выходу. Сквозь открытые двери в дортуары он видел длинные столы под висячими большими лампами, аккуратно прибранные постели возле тумбочек, светящиеся медью краны умывальников — постылый казенный уют!
Девушки в белых пелеринах приседали в поклонах. С колокольни Вдовьей церкви при Смольном звонили к вечерне. В больших окнах, выходящих в сад, холодно светилась, бугрилась волнами Нева. Ветер отметал к забору последние осенние листья.