Глинка
Шрифт:
— Ради тебя сейчас живу, тебе надеюсь пригодиться. Тебе принадлежит Новоспасское, не только село — все мы!
И когда он в волнении пытался поправить ее: «Что вы говорите, маменька?», Евгения Андреевна строго остановила:
— Только так! Не будь тебя — не было бы у меня сил жить здесь… Хоть в Петербурге, сам знаешь, мне неуютно. Нужно будет — поезжай за границу, деньги найдем. Об одном прошу: с Марией Петровной закончи дело прилично и больше не втягивай себя в хлопоты!
Под «хлопотами» она понимала опять какие-нибудь неудачи в семейной его жизни. Михаил Иванович, потупившись, ответил, благодарный
— Я научен, маменька, Марией Петровной…
Он чувствовал, что ответ этот звучит несколько по-детски. И очень уж виновато! Всегда в отношении к матери он невольно принимал этот безмерно почтительный тон. Но в этом все же никогда не было жеста.
— После развода небось руку Екатерины Керн будешь просить? — напрямик спросила мать.
— Очень ее люблю, маменька. Не могу без нее жить. Утешаюсь, думая о ней.
— А она утешается, думая о тебе? — с грустной насмешливостью произнесла Евгения Андреевна, не очень веря в их брак. «Если бы жить не могли друг без друга — не утешались бы, а вместе приехали бы сюда, бог с ним, с законом! Осудят люди, но потом простят», — подумала она.
Бывают минуты, когда Глинка не узнает мать. В голосе и в морщинистых вялых чертах ее лица нет прежней мягкости и доброты. Занятый эти годы собой, он почему-то решил, что доброта ее всегдашняя и мать не может меняться, а доброта между тем стала деловитая, намеренная. Странно, по так!
Они сидели в отцовском кабинете. Чугунные фигуры рысаков красовались на шкафу в память об отцовских увлечениях коневодством и скачками. Большой письменный стол, запыленный с края, стоял в углу. Мать изредка присаживалась за него, дети же избегали здесь бывать.
— Вам не нравится Екатерина Ермолаевна? — опечалился Глинка.
— Что ты, родной мой? Могу ли?..
— Скажите, что думаете, маменька.
— Не очень ли она любит себя? Не так, как Мария Петровна, я не о том, — свое девичество, свое одиночество, свой характер? Я побаиваюсь, скажу тебе, девиц, которые очень рассудительны и горды. А кто она перед тобой…
— Маменька, она совсем не горда, не холодна, хотя и рассудительна. Она очень умна и сердечна, но стоит ли об этом говорить…
— Ты прав, не стоит.
Семейное горе еще не успело смягчиться временем. О себе говорить не хотелось. Было тягостно приступать к делам, к будничным подсчетам хозяйственных расходов и прибылей, участвовать в разговорах матери с управляющим. Да и трудно советовать: надо ли везти пеньку на продажу в Ляды Могилевской губернии, где скупают ее знакомые фабриканты, или отдать смоленским купцам, надо ли в селе Красном заказывать новый экипаж — это село славится выделкой экипажей — или своими силами починить старый? Трудно подсказать, почему десяти пудов сальных свечей оказалось в прошлом году мало. Известно хотя, что сальная свеча сгорает быстрее стеариновой. Продают их «венгерцы», пешие разносчики, вместе с помадой фабрики Мусатова и нитками. По еще труднее высчитать, правильно ли получен оброк с крестьян и достаточно ли доходен сбыт льняного волокна, если с каждой десятины льна получено двадцать пудов его.
Евгения Андреевна сказала, что при жизни Ивана Николаевича одни яблоки давали гораздо больше дохода, теперь за тридцать три осьмины яблок выручено лишь пятьдесят два рубля, и Глинка вспоминал «яблоневого
Через месяц он уже вернулся опять в Петербург. Был октябрь, а в декабре получил ожидаемую отставку по службе. Собственно, в эту пору и началось жизненное его переустройство в столице, преодоление горестей.
4
У Маркевича, па петербургской его квартире, в день именин хозяина Глинка встретил Тараса Григорьевича. Шевченко сидел поодаль за ломберным столиком, в старенькой студенческой куртке, и что-то быстро писал изгрызенным кусочком тоненького карандаша. Именно этот карандаш запомнился Глинке в его сильной, увесистой руке. Молодое лицо художника, обрамленное баками, еще носило следы летнего загара и привлекло Глинку застенчивой своей серьезностью. Он не робел, но явно стеснялся шумных столичных гостей, нагрянувших в этот день к Маркевичу. Возле Шевченко лежал экземпляр только что вышедшего в Петербурге «Кобзаря», и Тарас Григорьевич, исполняя чью-то просьбу, переводил из него по-русски.
— Воспитанник Академии художеств! — шепнул Глинке кто-то из гостей. — Ученик «Карла Великого».
Так, с легкой руки Жуковского, прозвали Брюллова.
Михаил Иванович стремительно подошел к Шевченко и поклонился.
— Здравствуйте. Столько слышал о вас!..
И, встретив вопросительный, но чуть отчужденный взгляд художника, сказал, представляясь:
— Глинка.
— Вы? — с открытым изумлением встал художник, отложив карандаш, и в серых глазах его мелькнуло веселое недоверие, смешанное с радостью от неожиданной этой встречи. — Простите, я ведь знаю о вас больше от слепых, а слепые говорили, будто вы большой и высокий.
— Да вот, какой видите! — пожал плечами Глинка, — А почему же это, смею спросить, осведомлены обо мне от слепых? А, понимаю, — спохватился он. — От кобзарей, от Вересая. Небось в Качановке были? Ждали ведь вас там у Тарновского.
— Звать-то вас, кажется, Михайло Иванович?
— Михайло, — в тон ему шутливо подтвердил Глинка. — Слушайте, у меня Гулак-Артемовский живет, большим певцом станет человек, да я не о том сейчас, тоже ведь земляк он ваш и друг.
— Земляков у меня в столице много, но не все из них друзья, Михайло Иванович. Гулак — друг закадычный!
Они сидели на обитом красным бархатом диване и не торопились к остальным гостям, собиравшимся кучкой.
— Немало моих земляков, Михайло Иванович, в Петербурге украинскую кухню держат, в шароварах ходят, лакеями парубков ставят в расшитых рубахах, а от того истыми украинцами они не стали. Мода у нас, Михайло Иванович, на все украинское. И у вас в оперном искусстве повелась. А я как услышу «Казака-стихотворца» Шаховского, так готов этого стихотворца за чуб таскать. А Булгарин? Все эти повести о Малороссии? Того же стоят! Знаете, кто о вас рассказывал мне, кроме Маркевича? Штернберг. Он полюбил вас, Михайло Иванович.