Глинка
Шрифт:
Глинка казался Екатерине Ермолаевне притихшим и успокоенным.
Она не может знать о том, как в этот вечер, сидя дома и не замечая жены, слоняющейся по комнатам, с внезапно нахлынувшим ясным чувством своего освобождения от Марии Петровны, а с нею от всех преследовавших его тягот, Глинка разыгрывал на клавесине:
Я помню чудное мгновенье,
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье.
Как гений чистой красоты.
Ему представилось: Екатерина Ермолаевна находится в комнате. Он видел ее склоненной над книгой. Когда-то Пушкин посвятил эти стихи ее матери, Анне Петровне, и хотел, чтобы он, Глинка, переложил их на музыку.
— 1841—
В «Богемии»
Будь мне наставников, в насмешливой науке.
Пушкин
Я готов плакать от досады, когда думаю, что бы нам дал Глинка, родись он не в барской среде доэмансипационного времени.
Чайковский
1
Нескладный, вечно лохматый, с лошадиным оскалом больших крепких зубов, в очках на длинном прыщавом носу, с озорным взглядом близоруких белесых глаз, умел Нестор Кукольник с монахами вести себя по-монашески, с царедворцами по-вельможному, для именитых людей быстро стать «своим», а для простого люда этаким Ванькой-пугалом, лакеем, знающим обо всем больше своего барина. «Боек до невозможности», — свидетельствовал Фаддей Булгарин, сам человек дошлый, двуликий и корысти ради готовый как унизить, так и возвеличить человека. И все же в петербургских литературных кругах нет фигуры более сенсационной, чем Кукольник. Да и нет, пожалуй, дома более шумного, многолюдного и пестрого в своем многолюдстве, чем дом Кукольника в Фонарном переулке. Два подслеповатых фонаря сторожат вечерами его невысокий подъезд с кривыми, сбитыми ступеньками. Блажного вида швейцар раскрывает перед всеми скрипящие, на несмазанных петлях двери. И кто только не идет сюда: акцизные чиновники и актеры, студенты и разорившиеся помещики — все, кто знаком с Нестором и верят в его «хватку». А Нестор может надоумить любого, осмеять счастливца и вернуть счастье потерявшему его, особенно если для этого не нужно особых ухищрений, а требуются лишь трезвые и насмешливые слова: «А придумал ли ты что-нибудь, кому писал, кого заинтересовал собой — ты, лежебока-страдалец, ты, тюфяк-страстотерпец?» Эти нескладные прозвища следуют по адресу неудачников одно за другим. И действуют. Взбодренные Кукольником люди обретают находчивость, толкаются в канцеляриях, смеются в свою очередь над остальными и… добиваются своего. Для многих из них сам Кукольник — пример того, чего можно достичь в обществе силой самоуверенного и находчивого ума. Падение Полевого, вздумавшего осмеять монархическое угодничество Кукольника, не позабыто. Эпиграмма еще ходит по городу:
Рука всевышнего три чуда совершила:
Отечество спасла,
Поэту ход дала
И Полевого погубила.
Не странно ли, что в кругу самых близких Кукольнику лиц всегда называют Брюллова и Глинку? Столь строгий в дружбе и требовательный к людям Брюллов — что вело его сюда?
Он входил веселый и грубоватый, с тем постоянным избытком сил, который невольно должен прорваться в добром слове или в насмешке над кем-нибудь, одинаково подчас неожиданных, как и любое проявление сильного, не скованного жизнью его характера. И всегда в размашистых его движениях и порой в грубости чудилась Глинке какая-то намеренность, слишком уж внутренне собран и ревнив к красоте был этот человек. Он доставил ему немало радости в беседах об искусстве, умел понимать широту его музыкальных замыслов, нетерпимость к подражательному и посредственному во вкусах, умел переноситься мыслью от живописи и портрета к музыке, по обнаруживал удивлявшую Глинку отвлеченность суждений обо всем, что касалось самой жизни.
— А бог с ними, не огорчайтесь! — говорил Брюллов, когда Михаил Иванович сетовал на критику, на укореняющееся в ней дилетантство, — Художник не должен изводить
Он недоговаривал.
— Независимо от болтунов и глупцов, — подсказывал Глинка. — Но ведь на них, как и на всех, должно распространиться ваше влияние!
Брюллов соглашался, наклонив «античную», под пышной копной волос голову. И ной раз грустно говорят про Михаила Ивановича: «Он в — «богемии». А там китайщина, чертовщина, комнаты с раскрашенными драконами и голыми женщин нами на стенах, холостяцкие порядки — каждый живет, как хочет, свой чубук, своя тахта. Сходятся вместе, чтобы читать стихи да пить вино, — «братия», одним словом. О всех заботится одна Амелия Ивановна, супруга Нестора, но каждого при этом держит на своем месте и чуть кто заленится — гонит из дому. Ну, а Михаил Иванович — он сам из своего дома бежит и сюда работать надолго переезжает.
Передают, будто Глинка и Кукольник выпустят скоро свой журнал и что Сенковский, первый друг Кукольника, — вот еще петербургский оригинал! — без ума от Глинки. А от Сенковского всего можно ожидать. «Барон Брамбеус», он же Тютюнь-джю-оглы, Белкин, Снегин, Морозов, востоковед, издатель «Библиотеки для чтения», он же и музыкант и музыкальный мастер, выдумывающий новые инструменты… Романист, ученый, критик, путешественник, редактор, переводчик, — истый труженик, совсем не зазнайка, хотя и острослов.
Упомянув о Сенковском, вспомнят его необычайную судьбу и воззвание, напечатанное лет двадцать назад польским ученым Казимиром Контрыном:
«Некий юноша, изучивший филологию, древние, а также и новейшие языки и несколько ознакомившийся с арабским, персидским и турецким, обладает необходимыми способностями для того, чтобы в короткое время достигнуть значительных успехов в этой науке; совершенно преданный желанию посвятить себя ей, юноша этот отличных правил и уже испытан в труде и усидчивости. Его имя Осип Сенковский, уроженец Вилепского уезда, постоянно живет в Вильне… Юноше требуются средства для путешествия на Восток, и в надежде, что найдутся люди, которые, признавая это предприятие полезным, пожелают пожертвовать что-либо на его выполнение, — открывается подписка на 30 акций по 30 рублей каждая».
Люди нашлись, и девятнадцатилетний путешественник оказался вскоре в Сибири и Египте. Похожий в чалме на бедуина, научившийся арабскому языку, немногим богаче дервиша, начал он свои скитания. Его видели в Маронитском монастыре переписывающим древние книги, в караван-сараях среди паломников, стремящихся в Мекку, и в Константинополе у русского посла при Оттоманской Порте. Посол предложил ему должность и деньги. Юноша оставался безучастным к восстанию греков, свидетелем которого стал, и в отношении своем к Востоку занял, по собственному признанию, позицию стороннего наблюдателя, исповедующего равнодушие и стоицизм. Это не помешало ему вернуться в Петербург с драгоценным дендерским зодиаком — астрономическим изваянием, увезенным из старинного храма, со слугой-арабом и ценнейшими рукописями, купленными им за бесценок. Обласканный вниманием государственного канцлера графа Румянцева, он получил награду за «успешное приготовление себя к службе» и был зачислен переводчиком коллегии иностранных дел, а несколько позже… ординарным профессором Петербургского университета.
Стал ли он дилетантом-ориенталистом, «чайльд-гароль-дом в науке» или действительным знатоком Востока, причастным к его теперешним судьбам? Прошло пятнадцать лет со дня его возвращения, и в бурной жизни его Восток все более играл роль некоего «философского камня», отражателя событий. Сенковский прибегал к его темам, когда писал о злободневном на Западе, — странное, казалось бы, отстранение от действительности и отнюдь не из приверженности к аллегориям. «Барон Брамбеус» к этому времени был занимательнейшим автором и многими почитался энциклопедистом, хотя знал, по существу, очень немного. Впрочем, о чем бы он не мог написать, не поведя за прихотливой своей фантазией, не наврав, но и умея быть интересным? О фонетике и политической экономии, магнетизме и астрологии, музыке и ловле жемчуга, о Рублеве и Леонардо да Винчи — с неизменной страстью, пафосом и юмором пишет этот «страшный в своем всесилии человек». Так заявляют сбитые им с толку библиографы. И с радостью, словно найдя, наконец, самое слабое в нем, говорят читателю: «Сенковский объяснит вам все, что угодно, но где тот предмет, который бы заставил он полюбить, где та цель, ради которой весь этот блеск? По прочтении нет у вас ни слез негодования, пи любовного волнения сердца. Скажите, симпатическая ли его фантазия, симпатический ли он автор?»