Глинка
Шрифт:
Глинка не слушал.
Мимо них опять проехала, покачнувшись на ухабах, коляска барона Ференца. Кучер ошалело и тупо глядел с высоты козел и подстегивал дрожащих от усталости длинномордых и нескладных коней. Барон не показывался у окна.
— Агасфер, воочию Агасфер, — сказал дядюшка и почему-то перекрестился. — Плутает себе по городу, смерти бежит, на других смерть кличет.
На улицах в холодеющем сумраке робко зажигались редкие газовые фонари. В окнах домов то и дело вспыхивал неяркий свет свечей, и мягкие отблески его делали мостовую, натертую экипажными шинами, похожей па паркет. Дворницкие бляхи поблескивали в подворотнях, возле черных тумб, похожих на
— Погоняй, братец, — сказал он кучеру. — Заверни быстрее к Неве.
Ему хотелось выбраться из тесноты переулков па простор площадей, на дышащий ночной свежестью невский берег. Нева текла, бурно гонимая сюда морем. И впрямь там было чудесно: на пустынном в этот час берегу ветер вздувал чепцы, ленты, кринолины модниц, прохаживающихся с кавалерами, а с реки, запруженной у берега десятками сенных барж, словно с полей, несся по набережной запах свежескошенных луговых трав.
Глинка попросил кучера обождать и, оставив в карете Ивана Андреевича, вышел.
— Вот тебе и державный град, — сказал он себе. — Камень кругом, а нет гнета. А все — Нова! Поклониться бы ей по-старинному.
Едва Михаил Иванович вернулся, проводив дядюшку, к нему приехали два старика, в которых он не без труда различил в темноте прихожей Кавоса и «синьора Калиныча».
— Перед вами «счастливый Кавос»! Принимаете ли, Михаил Иванович? — театрально сказал Катерино Альбертович, передавая своему слуге трость и шляпу.
Кавос был во всем белом — белое жабо, белая пикейная куртка, схваченная одной пуговицей под пышным, выпущенным на грудь, таким же белым бантом.
«Не слишком ли рискованная расфранченпость для старика?» — невольно подумал Глинка, оглядывая не менее оригинальную рядом с ним, аккуратную фигурку слуги в сюртучке.
— Рад, очень рад! — вырвалось у Глинки. — Мне говорили, что вы собираетесь в Италию…
Он провел гостей в кабинет и, обрадованный их посещением, в замешательстве не находил, с чего начать разговор.
— Михаил Иванович, «Жизнь за царя» почти не идет ныне в театре. Почему так?
Кавос глядел ласково и испытующе.
— Да, редко идет! — подтвердил Глинка с удивившим Кавоса усталым безразличием. — Но новый сезон не начался, может быть, поставят.
— Вы, придворный капельмейстер, удостоенный ласки и внимания императора, так плохо знаете о своих собственных делах? — не то с досадой, не то с сочувствием спросил Кавос, забывая, что сам не в меньшей чести при дворе, особенно во мнении императрицы. И повернулся к «синьору Калинычу» — Как ты считаешь, может быть, у господина Глинки нет хорошего импресарио? Бортнянский всегда был в славе, господин Львов всем доволен, а господин Глинка, который гораздо славнее десятерых, подобных им, ведет себя, как третьеразрядный музыкант!
Старик слуга, знавший все театральные новости, какие певцы приглашены на этот сезон в столицу и даже что думает всесильный Гедеонов, помедлив, ответил:
— Барии не тот!..
И вдруг, поняв, что сказал что-то необдуманное, покраснел, заторопился:
— Сами изволите знать, Катерино Альбертович, лучшему певцу трудно подпевать в хоре, всегда он один петь норовит. Один петь, один жить, и все потому, что лучший, на других непохожий. А непохожему — тяжелее!
Но Глинка уже не слушал его объяснений.
— «Не тот барин», — повторял он весело и глядел на Кавоса, чем-то очень довольный.
— Так как же, Михаил Иванович? — пытался раззадорить его Кавос. — Ведь в самом деле
— Оставьте! — вдруг нервно выкрикнул Глинка, меняясь в лице и схватив Кавоса за руку. — Не надо, — перешел он на шепот, — помилуйте!..
Кавос в тревоге слушал, еще не понимая этих быстрых перемен в его настроении и не отнимая руки.
— Надоело! — выдохнул Глинка. — Не могу и не буду о себе хлопотать, музыку писать буду… И обид не имею. Поймите, не имею. Пусть себе как хотят… Себя выше ставлю. И уйду я оттуда, уйду из капеллы. — Голос его прерывался. — Что это, право, за жизнь, — обиды дома, обиды в обществе… Еще и вы будете па меня в обиде!..
Он сказал это почти беспомощно и как-то виновато улыбнулся.
— «Не тот барин», — докончил он. — Скажите лучше, Материно Альбертович, когда в Италию едете?
— Не собираюсь, — резко ответил Кавос, встав и размеренно шагая по кабинету. — У меня три сына — два архитектора, русскую столицу строят, — зачем им Италия? Третий, как сами знаете, здешней итальянской оперы режиссер, а я?.. Я, вами наученный, сил ныне не наберусь, на новые успехи не отважусь. Подражатель я, Михаил Иванович, меломан, мои «Князь-невидимка» да «Илья-Богатырь» истинно русскую музыку мне заслонили. А теперь вы пришли! Хотите знать: в вашем лице за себя болею, за «Сусанина». Я русский итальянец — понимаете ли вы меня? А не итальянец в России. И хочу быть русским в музыке… Никто не скажет, что старый Кавос не честен. Поэтому, может быть, и в Италию не поеду, но и здесь, в России, не пишу больше. Кстати, не одного меня, вас в Италию зовут, — должности, деньги, слава, — все было бы! Но молчу, Михаил Иванович, молчу, не подумайте, что приехал туда звать. Приехал вас повидать и послушать. Не сыграете ли, Михаил Иванович, что-нибудь из нового?
Мария Петровна хотела пригласить их к ужину, недовольная в душе новым появлением гостей, должно быть таких же чужих ей, каким оказался Иван Андреевич, приоткрыла дверь и отпрянула… Глинка и Кавос сидели обнявшись, что-то шептали друг другу, а старик слуга растроганно кивал обоим им головой, все понимая, но не смея вымолвить слова. Перед ними тремя лежали в записях новые романсы из подготовляемого Глинкой сборника «Прощание с Петербургом».
4
Она не была красива, худенькая, с заостренными чертами бледного понурого лица, с внимательным скорбным взглядом больших светлых глаз, с двумя пышными косами, которые почти закрывали хилые ее плечи. Но стоило ей улыбнуться, заговорить, и сразу обнаруживалась затаенная живость ее властного, при всей своей мягкости, характера и неизбывная, почти материнская сердечность к людям, столь необычная в этом возрасте. Впрочем, не было ли это кажущимся? Ей едва исполнилось двадцать лет, и она не выглядела старше, — «умный ребенок с лицом схимницы», как говорили о ней родные. Сколько неизменной радости доставляли ей простые, не надоевшие еще удовольствия: катание на Неве, маскарады и деревенские игры, как любила она жизнь и как умела по книгам, сидя у себя дома, живо представлять себе происходящее далеко от нее и не чувствовать себя отгороженной от мира ни пространством, пи условностями светской жизни. Она весело смеялась, читая «журнал пешеходцев», совершивших путь из Москвы до Ростова и обратно, и дополняла их рассказы о виденном собственными измышлениями о том, что они должны были бы встретить на пути. Радищев ей был знаком раньше, но по неисповедимым путям мысли «Путешествие из Петербурга в Москву» она готова была сравнить с… «Путевыми записями» А. Дюма.