Глинка
Шрифт:
Но Сенковский, как бы в ответ на эти рассуждения о нем в литературных кругах, спешит оправдать себя. Еще в юношеские годы он сочинил фантастическую басню о стремлении людей обязательно уподобляться обезьянам, ограничивать нравственную свою свободу, принимать из многих заповедей прежде всего одну — заповедь подражания. Действие происходит в Индии, речь идет об одном из факиров, которых в Индии «такое же множество, как у нас титулярных советников». Разве не ясно, что жизнь, по известному изречению, «представляется трагедией тому, кто смотрит на нее с точки зрения чувства, и комедией тому, кто стремится только понять ее». Конечно, он, Сенковский, «человек Востока», должен понимать жизнь скорее трагически. Этого ли хотят от него в описании высоких порывов, в разоблачении
Что не судачат о Брамбеусе, о его статьях и «фантастических повестях»! Поэт ли он? Зачем говорит о себе: «Музы меня не слышат» — он, столь богатый воображением? Разве он не ценитель красоты, не художник? Позже, внимая разброду в общественном мнении вокруг имени Сенковского, напишет Александр Одоевский:
Не знает он поэзии святой,
Поэзии страдательной и сладкой.
• • •
Он не рогу небес, но яд земли —
Злословье льет, как демон от бессилья,
Не в небесах следит орла он крылья,
Но только тень их ловит он в пыли.
Такой он, друг Кукольника и «покровитель» Глинки, один из первых в «богемии». Он появлялся на собраниях «братии» в пышных турецких шальварах, небрежно опоясанных зеленою кашемировою шалью, в какой-то короткой албанской куртке и в феске на голове, «Барон Брамбеус» — рябой толстогубый увалень с черными гнилыми зубами, приплюснутым носом и глубоко сидящими, вечно заспанными глазами. Желтое неподвижное лицо его редко оживлялось открытой простодушной усмешкой, обычно он был замкнут и спокоен. Спокойно, чуть надменно шутил, не повышая голоса, спорил, и всегда было трудно судить о его состоянии по внешнему виду. В юности он казался красивым, обрюзглость, лишив его живости движений, придала ему какую-то ипохондрическую важность.
Он встретил Глинку у Кукольника в день, когда Михаил Иванович надолго перебрался сюда, заявив Марии Петровне, что не может жить дома.
— Приехали бы ко мне, — сказал сумрачно. — Вам тяжело, да и мне, кажется, не легче…
— Что нибудь с «Библиотекой»? — спросил Глинка, слышавший о его издательских затруднениях.
— Бед всегда много, особенно если на все обращать внимание. Я хорошо не кончу, к этой мысли привык, — в том же тоне пояснил Сенковский. — Нет, Михаил Иванович, беда моя по вашей части, да только не знаю, поможете ли?
— Готов служить, Осип Иванович.
— Тогда едемте.
Он привез его в свой дом, ни о чем не предупреждая, и сразу же удивил необычайной своей просьбой.
— То, что вы увидите, не должно вас возмущать. Вы ведь во всем любите ординарность, Михаил Иванович. О том, что я вам покажу, судите не на глаз, а на слух. Хорошо?
И ворчливо прибавил:
— Будь я посмелее, просто завязал бы вам глаза.
В двухэтажном доме его оказался проломленным потолок первого этажа. Громадный, похожий на орган, оркестрион не мог вместиться в зале. Инструмент, сделанный по замыслу Осипа Ивановича стараниями фортепианных и органных мастеров, вдавался верхушкой своей в перекрытия потолка. Увенчанный золоченым шпилем, он походил на макет замка. Скрипичные, духовые и клавишные инструменты должны были заменять в этом монументе… оркестр и приводиться в движение одним музыкантом. Впрочем, владеть им умела только жена Сенковского, Адель Александровна.
— Это оркестрион будущего! — сказал Осип Иванович Глинке. — Виельгорский уже поздравил меня
— Ох! — вырвалось у Глинки. — Помилуй бог, можно ли? — Михаилу Ивановичу вспомнилась Качановка и помещик Тарновский с его музыкальной пьесой. «Вот ведь сколь неспокойны оригиналы на Руси, — подумал он, уже опасаясь и Сенковского, и оркестриона. — Не лучше ли хорошо знать ординарное, чем выдумывать этакое?»
Звук устрашал своей несообразностью: разлаженный квартет из пьяных музыкантов не мог бы произвести столь уродливую какофонию.
— Фантасмагория! — печально произнес Глинка. Позже он узнал, будто по жалобе соседей на шум, исторгающийся из дома, к Сенковскому приходил квартальный и грозил доложить о его окрестрионе обер-полицмейстеру Кокошкину.
— Плохо ли? — не понял его восклицания Сенковский.
— Теперь я понял, Осип Иванович, музы действительно вас не слышат, — ответил Глинка. — А ведь пишете, рассуждаете, поучаете… Ох, Осип Иванович, лучше б было мне не приходить к вам!
— Ну, тогда считайте, что у меня не были! — понял его Сенковский. — И не говорите ничего Нестору. Вам бы только все ординарное, Михаил Иванович!..
— Да, — охотно согласился Глинка. — Ординарное!
Но об этом посещении им Сенковского он никому в «братии» не говорил.
2
«Музыкальные ходоки» в эту зиму упорно досаждали петербургским композиторам. Кто только не появлялся в столице из доселе никому не известных провинциальных меломанов! Иван Добровольский — издатель астраханского журнала — выехал сюда вместе с нижегородским собирателем русских песен Подьячевым. В пути к ним присоединился почитатель Кашина, певец Никита Богословский. Все трое были состоятельны и в чинах, но не гнушались певческим заработком и в поволжских городах часто выступали на музыкальных сходках. Они рассказывали о столичных музыкантах понаслышке, присочиняли о Глинке, пели из «Ивана Сусанина», везли с собой рукописные нотные альбомы «Поющая Россия» с песнями Алябьева, Верстовского, Феофила Толстого. Выехали осенью. Неуклюжий пароход с громадными колесами, похожий на пироскаф Берда, один из первенцев на Волге, медлительно шел вверх по реке и тащил за собой баржу, облепленную беглым, вольным и чиновным людом — охотниками спеть и послушать.
В день, когда четверка кудлатых запаренных лошадей вынесла путников на дорогу к Москве, было уже морозно, снег застилал землю. Тележку переменили на сани и с тем же полюбившимся ямщиком, готовым за песнями ехать на край света, двинулись дальше. На постоялых дворах, отвечая на вопрос, куда едут, неизменно говорили: «В Москву за песнями», не подозревая, что позже эти сказанные ими, чтобы уйти от расспросов, слова войдут в поговорку. Из Москвы выехали спешно, прихватил с собой купленный на Сретенке «дорожный органчик», похожий па кофейную мельницу. Безымянный и редкостный инструмент этот был подобием шарманки. В Петербурге остановились у Демута, и в январе все трое нагрянули на квартиру к Береговскому, приехавшему ненадолго из Москвы, с приношением — письмом от хора преосвященного Анастасия Братановского, записями волжских народных песен и… медным, купленным в Туле самоваром.
В письме благодарные композитору певцы спрашивали: «Что есть музыка; когда будет какое-нибудь единение музыкантов в форме певческого собора, иначе говоря, русского музыкального общества; когда кончит Верстовский оперу свою о последних днях Помпеи и как бы повидать Глинку».
Композитор, польщенный этим обращением к нему, изъяснялся о музыке долго и о Глинке сказал:
— Худо ему. Человек случайных успехов, избалованный и бездеятельный.
— Почему же так? — встревожился Добровольский, отлично помнивший свое посещение Бортнянского и уверения его, что лишь новая композиция способна решить споры о музыке, но нет па Руси композитора, могущего выразить своим творением народные думы. — Или изменил себе Глинка?