Глубокая борозда
Шрифт:
— А не достанется вам за критику?
— Обязательно достанется, — согласился Соколов. — Он мужик умный, а критику не переваривает. Правда, кого полюбит, то, понимаешь, крепко… Человек без середки… — Соколов о чем-то задумался. — Только молчать я тоже не мог…
Лошадь легко бежала по твердой, хорошо накатанной дороге. Начинало светать.
— А все-таки не шибко складно получается, — заговорил Соколов. — Урожай у нас неплохой. Конечно, пониже прошлогоднего, но подходящий. Урожай иметь хорошо! А другой раз раздумаешься, не рад, понимаешь, и высокому урожаю.
— Странно
— А чего странного? Обухов уборкой как-то не интересуется. Ему давай процент хлебосдачи. Он в прошлом году так и говорил: ты дай мне хлебосдачу, а убирать можешь и не убирать! А по-моему, самое главное — убрать выросший хлеб. В прошлом году убирали в районе больше сорока дней. Никто не считает потерь, а ведь если по-честному, то осыпали, понимаешь, с каждого гектара по нескольку центнеров. У нас с первых полос намолачивали до двадцати центнеров с гектара. А с последних — центнеров по двенадцати, а то и меньше. Тот хлеб, который совсем созрел, он в день теряет не меньше трех пудов с гектара. А если на ветру, то и все шесть пудов. Вот арифметика-то какая…
— Но ваш район в числе первых закончил уборку.
— Значит, другие еще больше хлеба осыпали на полосу… А ну, поторапливайся! — неожиданно прикрикнул Соколов на коня, хлестнув его вожжой. — Вот и я говорю, — продолжал он, — сколько мы знаем примеров, когда за порчу нескольких пудов хлеба люди в тюрьму уходили. И это, в общем, правильно, конечно. А вот за миллионы пудов выращенного, но брошенного хлеба вроде и спрашивать не с кого. Другой раз подумаешь: зачем так — бьем тракторы, семена бросаем, горючего реки текут, а вырастет хлеб — даем ему осыпаться?
Соколов бросил недокуренную папироску, оглянулся: папироска дымилась. Тогда он вылез из ходка, вернулся к папироске, затоптал сапогом.
— Долго ли до беды, сушь стоит, — сказал он.
Стало уже совсем светло, восток заалел, дальний луг окутывался пеленой тумана, и оттуда тянуло холодом.
— И при наших машинах можно убирать в два раза быстрей, — продолжал Соколов. — Только чувствуется, что и нынче проваландаемся. Возьмите ту же хлебосдачу. Начнется уборка — и все уполномоченные шумят только о хлебосдаче. Как будто хлеб, который не вывезли из колхоза десятого сентября, двадцатого куда-то пропадет. В прошлом году нам дали график хлебосдачи на двадцать пять дней, а нынче — слышали ведь? — объявили: выполнить план за пятнадцать дней. Какой председатель не хотел бы за один день выполнить план? Но возможности не позволяют. А какой спрос за график по хлебу — всякий знает. Вот теперь и планируем: весь план, понимаешь, делим на пятнадцать дней, из этого намечаем и транспорт, а его не хватает на отвозку зерна от комбайнов. Как тут быть? Конечно, в первую очередь ставишь на хлебовывозку. Все наемные машины возят хлеб только на элеватор. Вот и скапливается машин у элеватора столько, что по полсуток стоят в очереди. Три часа в дороге, а десять на пункте. А в это время комбайнеры председателя ругают.
Соколов долго еще продолжал развивать свои мысли. Недостаток сортировок и низкую их производительность он также относил к порокам планирования: не учитывается сильно
Когда мы добрались до колхоза, колхозники на конном дворе уже запрягали лошадей. Соколов расспросил, кто куда направляется.
— Старается народ, — заметил он, когда мы вышли из ограды конного двора. — Урожай прояснился, теперь только работы давай — все выполнят, день и ночь работать будут… Человек, понимаешь, любит работать, в крови это у него!
— Ой, Иван Иванович! Вы приехали?
Из ограды выскочила девушка. Я не сразу узнал в ней агронома Зину. Миловидное лицо ее загорело дочерна, она словно повзрослела: детски-наивное выражение исчезло.
— А ты что так рано? Поди, не выспалась?
— Ой, что вы, Иван Иванович! Выспалась, конечно. Сегодня апробацию хлебов делаем, думаю с дальних полей начать.
— Добро, Зина, — похвалил Соколов. — Только сначала давай покажем наши посевы товарищу корреспонденту.
Зина взглянула на меня и лукаво улыбнулась:
— Многие теперь к нам зачастили…
Вот и хлеба.
Побуревшая пшеница спокойно, величаво переливалась волнами при каждом порыве слабого ветра. Резко бросались в глаза крупные колосья и низкие стебли пшеницы: дало себя знать засушливое лето. Я сказал было, что сорняков не видно, но Соколов решительно возразил:
— Есть, понимаешь, и сорнячки. Годика через два-три выведем совсем. Верно ведь, Зина?
Зина, сидевшая на козлах за кучера, обернулась к нам, и по ее ярким губам пробежала усмешка.
— Если мне доверите сеять, то сорняки останутся, — она тут же погасила смех, сделалась серьезной.
Соколов поглядел на Зину, на меня, чему-то усмехнулся.
И тут мне вспомнилось заседание правления колхоза, когда было решено одно поле засеять в апреле. Я спросил: каков результат?
Зина отвернулась, и только сразу порозовевшие маленькие уши выдавали ее смущение.
— Иван Иванович, покажем товарищу корреспонденту то поле, — помолчав, предложила она.
— Ну что ж… Ты, понимаешь, хозяйка…
И минут через сорок мы были на «том поле». Оно являло собой чрезвычайно интересную картину — на нем явно выделялись три гряды пшеницы: в середине поля — реденькая, низенькая, сильно засоренная, почти спелая уже, а рядом — такая же полоса густой буйной пшеницы, только еще начинавшей буреть. И, что особенно интересно, на этом участке никакого сора. И, наконец, другой край поля — более широкая полоса менее рослой, но тоже слабозасоренной пшеницы.
— Значит, это и есть второе поле?
— Да, второе, — как-то нехотя ответила Зина и виновато посмотрела на Ивана Ивановича.
— Но тогда, помнится, говорилось о двух участках: половину засеять сразу, а половину поздней.
— Так и было сделано! — взволнованно заговорила Зина. Она рассказала, что половина поля была засеяна двадцать седьмого апреля, а вторая — двенадцатого мая. Но в конце мая стало ясно: на первом севе много сорняков, хорошего урожая там не жди. Тогда Соколов предложил половину засоренного поля взлущить, то есть уничтожить всходы, и заново засеять. Так появилась полоса буйной пшеницы.