Глубокое течение
Шрифт:
Больше она уже не ходила с ним так смело в поле и в лес, а сидела дома, либо — по воскресным дням — на завалинке, вместе с другими деревенскими женщинами. Надевать она стала самое плохое, чтобы не привлекать внимания оккупантов, которые все чаще стали наведываться в деревню.
Во время бесед на завалинке Татьяна редко вмешивалась в разговоры, а больше внимательно слушала, поддерживая в мыслях то одну, то другую женщину. Ее считали умной, рассудительной молодухой, и даже самые старые стали обращаться к ней, как к ровне. Матери уважали в ней мать, ценили ее чувства к ребенку. Это радовало Татьяну.
«Неужели и отец думает обо мне так же, как эта Христина?» — чуть ли не ежедневно спрашивала она сама себя и внимательно следила за отцом и мачехой, ловя каждое их слово, каждый взгляд. Но ничего не замечала. Как и в первые дни, они относились к ней и к ребенку ласково и заботливо. Когда Татьяна стала чаще оставаться дома и искать себе работы по хозяйству, Пелагея шутливо, но решительно сказала:
— Справимся и без тебя. Не ахти какое хозяйство!
А без работы было еще труднее. Время девать было некуда, и тянулось оно тоскливо, однообразно. Татьяна радовалась каждому прожитому дню и с тревогой встречала каждый новый, не представляя себе, как он пройдет. Особенно тяжело было на сердце в дождливые осенние дни. А таких дней становилось все больше и больше. Однообразно, нудно стучит дождь в окна… Ветер срывает пожелтевшие листья верб и берез, и они прилипают к мокрому стеклу. В такие дни Татьяна садилась к окну и думала, думала. Думы были разные, а суть их — одна.
«Как будто все то же, все на месте, и люди те же, а жизнь не та, — думала она, наблюдая осеннюю улицу и бредущих по ней людей. — Жизни совсем нет… Какое-то тупое существование. Сколько же это будет тянуться? Где наши? Что там у них? Знать бы обо всем наверняка — в-ce равно, грустные эти вести или радостные… Легче было бы…»
Но вскоре одно событие прояснило ее мысли, да и не только ее…
Однажды в деревне появился односельчанин, комсомолец Женя Лубян, и, смело собрав крестьян, рассказал им о положении на фронте. Рассказывал хлопец подробно и от души — так, что даже самые недоверчивые поверили ему.
— Не видать этим поганцам Москвы, как своих ушей, потому что Сталин в Москве! — звонко и уверенно говорил он. — Правда, они недавно захватили Орел, приблизились к Ленинграду… Но все это временный успех, добытый очень дорогой ценой. Немцы что ни день теряют тысячи убитыми и ранеными. Бесчисленное количество их техники остается обгорелым ломом на наших полях. И придет час… покатятся они назад! Еще как покатятся! Товарищ Сталин сказал об этом. А еще наказал он всем нам: не давать оккупантам ни грамма хлеба, ни куска мяса, ни клочка сена. Спалить, закопать, попрятать, а им не давать!.. Воды им не давать из наших колодцев! Так сделать, чтобы на каждом шагу их подстерегала справедливая кара. Вот тогда скоро им придет конец…
Люди слушали хлопца затаив дыхание. Женщины плакали. Мужчины задавали вопросы и внимательно выслушивали убедительные ответы. Лубян смело стоял на высоком крыльце школы и улыбался. Татьяна не сводила с него глаз.
Был тут и староста Ларион Бугай. Молча стоял он позади, слушал и ничего не сделал, чтобы задержать партизана.
Кончив отвечать на вопросы, Женя вытащил из кармана гранату, осмотрел ее, потом достал и проверил немецкий пистолет.
— Не сомневайтесь, земляки… И не пугайтесь. Я буду наведываться к вам часто, да и еще кое-кто из знакомых, может, заглянет… Нас много тут, — он кивнул головой в сторону леса.
А выходя из толпы, он увидел старосту и удивленно остановился перед ним.
— А-а, Бугай! И ты тут? Ну, тебя-то мы повесим— так и знай!
Выступление Жени ободрило Татьяну. Мысли ее стали иными, и все чаще главным героем их становился Лубян. Когда-то (ей казалось, что это было очень давно) они вместе учились в семилетке, вместе участвовали в школьном драмкружке, и обычно во всех пьесах им приходилось играть жениха и невесту. Но она, «невеста», не испытывала тогда особенно горячих чувств к «жениху». Женя был задирой и часто ругался с девчатами. Таня не любила его за это. Но теперь она вспоминала те дни с удовольствием.
Татьяна завидовала Жене. Ее воображению представлялась другая, настоящая жизнь в лесу, и очень хотелось быть там, рядом с этими людьми. Впервые она пожалела о том, что у нее ребенок.
«Не было бы его, давно была бы я там, с ними», — думала она. Но, взглянув на маленького Витю, который — сидел в люльке и пытался ручками поймать подвешенный на нитке красный деревянный шарик, она ласково улыбнулась и отогнала эту мысль.
«Нет, я никогда не брошу его… Никогда».
Однажды, в такой же дождливый день, Таня, как обычно, сидела у окна, шила сорочку. Кроме нее и Вити, в избе никого не было.
Отец столярничал под навесом. Оттуда доносился ритмичный, знакомый с детства, свист фуганка и писк ножовки.
«…Если удастся увидеться и поговорить с Женькой, расскажу ему всю правду. Пусть научит меня жить. В одной пьесе… Как она называлась? — она на секунду закрыла глаза и наморщила лоб. — Не припоминаю сейчас… Он учил меня, свою «невесту», жить…»
Она покраснела от этих воспоминаний и снова взглянула на Виктора.
В избу вошел отец. Он выпил ковш воды, рукавом вытер пот и, подойдя к окну, стал закуривать.
— Раздождилось как! А дождь теплый, как весной…
Татьяна в ответ кивнула головой и снова принялась за шитье.
Отец скрутил папиросу, не прикуривая ее, подошел к люльке и начал внимательно рассматривать ребенка. Таня заметила это и, насторожившись, стала украдкой следить за выражением его лица. А отец вдруг, неожиданно, не поворачиваясь, тихо спросил:
— Он еврей, Таня?
Татьяна встрепенулась.
— Кто он?
— Ну… батька Виктора…
«Как ему трудно произнести «твой муж»!» — подумала она и небрежно ответила:
— Еврей. А что?
— Да ничего, ничего, это я так, — отец повернулся, подошел к ней, с минуту смотрел в окно, а потом, понизив голос, сказал: — Но об этом не след никому говорить…
— Почему, тата? — спросила она, хотя и сама хорошо знала, почему нельзя говорить об этом.
Он положил руку на ее плечо.
— Видишь ли, дочушка… такое время теперь. Ты же знаешь…
— Я никого не боюсь, тата!
— Можно не бояться людей, дочка. А зверей нужно бояться. Нельзя рисковать жизнью… своей и его… — он кивнул в сторону люльки.