Глубокое течение
Шрифт:
Татьяна совсем растерялась. О многом она думала в дороге, а о таких важных и необходимых вещах и не подумала.
«Глупая, — подумала она. — Мать называется. Ребенок целехонький день был голоден. И как только он выдержал, бедненький?»
Отец молча стоял возле печи и наблюдал эту сцену. Когда мачеха вышла, он подошел к встревоженной дочери и, ласково дотронувшись до ее плеча, сказал:
— Это не твое дитя, Таня…
— Мое! Мое! — возбужденно крикнула она. — Я же сказала вам! Что вам еще нужно от меня? Я совсем больная… Разве ж я виновата, что у меня нет молока? — она горько заплакала.
Карп, не зная, чем успокоить дочь, стал
Шел второй месяц подневольной жизни. Была она тревожной, наполненной ожиданием чего-то ужасного. Люди были оглушены внезапным несчастьем и ходили как приговоренные к смерти — молчаливые, хмурые. Правда, ничего страшного в самой деревне пока не произошло. Фронт продвинулся дальше, не затронув ее своим огневым дыханием. Немцы заходили в деревню два-три раза, поставили старосту, забрали много уток, кур, несколько коров, приказали собрать урожай с колхозного поля и ссыпать зерно в колхозные амбары. Но большую часть собранного хлеба колхозники тайно поделили между собой по трудодням и закопали. Староста не мешал этому.
Старостой был поставлен Ларион Бугай, молчаливый и неприметный человек. О нем, единственном на весь сельсовет единоличнике, часто забывали. А когда вспоминали, обычно говорили: «Странный человек», — и пытались припомнить, когда, кому и какое слово доводилось услышать от него.
Появился в деревне и первый полицейский. Это был свой же односельчанин — Митька Заяц. Колхозники и прежде его не любили. Он был громадного роста, обладал пудовыми кулаками; рассказывали, что когда-то он ударом кулака убил лошадь.
Заяц попробовал навести в деревне «новый порядок», но его споили, и он две недели беспробудно пьянствовал. А за эти две недели колхозники, опомнившиеся после внезапного удара, начали действовать. Даже трактор и комбайн, остававшиеся на колхозном поле, в одну из ночей куда-то исчезли. Деревня начала жить двойной жизнью — дневной и ночной…
Всего этого не замечала Татьяна в первые дни.
Она жила заботами о ребенке, порой сама начинала верить, что Витя ее родной сын, и часто жалела, что не испытала еще радости любви, счастья материнства.
Иногда ей вдруг становилось страшно. Это обычно случалось ночью, когда Виктор спал, а ей не спалось. Но все страхи исчезали, как только он просыпался. Она начинала укачивать его, ласково напевая колыбельные песни. Днем она купала его, стирала пеленки, рубашечки, выходила гулять с ним в сад, на речку. Даже в лес ходила, не думая об опасности. Только со своими односельчанами Татьяна избегала встречаться — они донимали расспросами и вынуждали лгать, а от этого сразу становилось тяжело и больно, рассыпались иллюзии и вспоминалось все: и дорога, и раненые, и эта лесная охота за женщиной. Правда, все эти тетки и крестные мамки часто навещали ее — специально чтобы посмотреть на сына, расспросить про мужа. А это, пожалуй, было самым трудным для нее: представить себе отца ребенка и рассказать о нем другим. Чтобы оборвать эти расспросы, она начинала подсмеиваться над старыми тетками и даже грубила им. Особенно невзлюбила Татьяна старшую сестру покойницы-матери, надоедливую и слишком любопытную тетку Христину. Однажды Христина сказала ей:
— Ты, девка, нос-то не очень задирай. Знаешь, что я скажу тебе?
Таня насмешливо прищурилась.
— А что, тетка Христина?
— Никого у тебя нету. Все ты врешь, да и сама уж заговариваешься. Никакого батьки у него нету…
— Как это нет?
— Да так, нету — и все.
— Так что же Витя, по-вашему, с неба свалился, что ли? — рассердилась Таня.
— Не с неба… При чем тут небо? Тогда-то был муж, когда лежал с тобой, а потом свистнул и — поминай, как звали…
Татьяна побледнела от возмущения и не могла слова вымолвить. О том, что может возникнуть такое оскорбительное подозрение, она раньше и подумать не могла. Только теперь, после слов тетки, она поняла, что так, возможно, думают многие, даже и отец, и ей стало очень стыдно и обидно. Захотелось рассказать всем правду. Но что-то сдавило горло и не давало говорить. Она долго широко раскрытыми глазами смотрела на тетку. Христина даже испугалась ее взгляда и попыталась оправдаться:
— Да я ж пошутила… Что ты онемела?
— Как вы могли подумать такое? — проговорила, задыхаясь, Татьяна, а потом крикнула: — Как не стыдно вам! Да, наконец, какое вам дело до меня? Пошли вы все…
Не кончив фразы, зло хлопнув дверью, она выскочила из избы и с Витей на руках пошла в сад и через сад — в поле.
Обида больно жгла сердце. Девушка задыхалась от стыда и гнева. Она долго шла по сжатому полю, ничего не замечая вокруг себя. Только плач ребенка вернул ее к реальности.
«Да пусть думают, что хотят! Чего я, дура, расплакалась? Разве ж я виновата? Скажи, Витенька, я виновата? Нет… Так, сынок. Так… Пошли домой…»
После этого Татьяна стала чаще встречаться с женщинами. От них она узнала много страшных новостей.
В одном месте фашисты расстреляли на шоссе колонну военнопленных, в другом — создали какой-то лагерь, откуда никто не возвращается, за Речицей сожгли целую деревню и расстреляли жителей, а в Гомеле собрали всех евреев в одно место и бесчеловечно издеваются над ними, морят их голодом.
— И бают, бабоньки, что эти несчастные от голода кидаются на колючую проволоку, лезут на штыки часовых, — рассказывала одна из женщин.
— Это что! — перебила ее другая. — Я слышала, что матери кончают своих детей, а потом и самих себя, — женщина вздохнула. — И что только деется на белом свете! Не люди, а звери какие-то. А еще говорили, что они культурные. Где ж их культура-то?
В разговор вмешалась тетка Христина:
— Где культура? Ты не видишь ее, что ли? Волчья у них культура… Скорей бы вертались наши! Отступили — и хватит. Сколько ж можно отступать?
— Пора бы кончать уж этого ирода, — сказала старая Степанида, мать троих сыновей — командиров Красной Армии.
— Очень скоро ты, Степанида, начала ждать своих сынов, — усмехнулась Пелагея. — Говорят, фашисты Москву забрали.
— Типун тебе на язык, балаболка ты этакая! Не видать им Москвы, как своих ушей! — возмутилась Степанида и с уважением обратилась к Татьяне: — Правда, крестница?
— Правда, правда, — ответила Татьяна.
Под влиянием этих разговоров беззаботность, с которой жила Татьяна первые дни в родном доме, исчезла. Снова вспомнился страшный путь, расстрелы людей, ужасное происшествие в лесу. Она почувствовала, что эта тихая, спокойная жизнь — обман, что в действительности страшная опасность постоянно висит над людьми и каждую минуту может обрушиться на головы женщин, детей, стариков, так же, как обрушивалась она тяжелыми бомбами там, на дорогах отступления. Она стала бояться за жизнь этого маленького черноголового человечка, который хватал ее ручонками за косы, за нос и смеялся, морща свое пухлое личико.