Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
висел дорожный узел, за другую держалась девочка в меховой шапке, тоненькая и бледная, как льдинка.
Мальчик лет шестнадцати, на костылях, выступил чуть вперед, словно заслоняя их плечом, и его прямой,
недобрый взгляд, безразлично минуя Антонину, остановился на Орехове.
— Ну вот, Анатолий, я привезла детей, — страшно просто сказала женщина. — Ты не писал весь год,
тебя было нелегко найти, но мне сейчас не до глупой гордости; у меня нет больше сил, понимаешь? Дети,
Виктор, подойдите к отцу.
Они не шевельнулись. Только мальчик слегка вытянул шею и еще больше подался вперед, всем своим
видом еще раз показывая, что сумеет защитить от любых обид мать и сестру.
Антонина почувствовала вдруг, что все примолкшие офицеры посмотрели, как по команде, на нее и так
же быстро отвернулись. Спустя секунду все в комнате уже смешалось: Ореховой подставляли сразу три стула;
майор — один из самых пожилых здесь — расстегивал на девочке пальто, присев перед ней на корточки. От
неловких, суматошных движений мужчин замигали и зачадили лампы, а Антонина, никому не нужная сейчас,
тихо вышла, ловя ртом воздух. И потом уже по лестницам бежала куда-то все быстрее и быстрее, с отчетливым
ощущением колеблющейся под ногами земли. Утром ее разыскал тот же майор, поднял с чердачного тряпья, на
котором она проплакала ночь, и вывел на, лестницу, неуклюже стукаясь головой о балки и чертыхаясь, чтобы
скрыть свое замешательство. Антонина дрожала от озноба.
— Вот в чем дело, — сказал майор, — оказывается, Орехова не была зарегистрирована с полковником,
хотя и она и дети носят его фамилию. Так что формально женой являешься ты.
Он говорил с ней серьезно, озабоченно, как старший с младшей, без прежней ласковости, но и без гнева,
и она горячо поблагодарила его за это в глубине своего сердца. Ведь ей казалось, что она уж совсем одна в мире,
и вдруг пришел человек, разыскал ее, хочет помочь. Она обтерла глаза, и они спустились, к счастью, никого не
встретив; время еще было очень раннее. А майор все смотрел на нее сбоку ожидающим серьезным взглядом.
В их бывшей спальне постаревший Анатолий Сергеевич вскинулся было ей навстречу, но натолкнулся
глазами на майора и так и остался сидеть у подоконника.
— Тоня! — только и сказал он.
У него был жалкий, растерянный вид. Несколько секунд все трое молчали.
— В конце концов это уладится, — пробормотал Орехов, пытаясь усмехнуться. — Сумасшедшая
женщина, что она может сделать? Ведь мы с тобой зарегистрированы, а по закону я обязан только алименты…
Антонина инстинктивно оглянулась на майора, ища поддержки, встретила его все тот же серьезный,
выжидающий взгляд, быстро подошла к чемодану, порылась, разбрасывая шелковые тряпки, все эти трофейные
ночные рубашки и халатики, достала коричневую книжку паспорта, перелистнула и дрожащими руками
вырвала страничку со штампом загса.
— Вот. Нету печати. Видите? Ничего больше нету!
Потом она снова плакала в какой-то другой комнате на плече майора, а два молодых притихших офицера
затягивали веревками ее вещи.
— Уезжай скорее, Тоня. Уезжай отсюда, — повторял майор. — Ты молодая, у тебя жизнь впереди. Уезжай
и забудь все.
Ее посадили на попутную машину, о чем-то пошептавшись с шоферами, так что ее никто не тревожил
расспросами, и она долго ехала по тыловым дорогам, пересаживаясь на другие попутные машины. Наконец
вернулась в Великие Луки, кончила школу медсестер и поступила в институт.
Антонине шел двадцать шестой год, когда она окончила институт, была послана в Городок и, прежде чем
получила новенькую, только что отстроенную лучесскую больничку, шесть месяцев проработала в Дворцах —
самом глухом, далеком, непроезжем месте в районе.
Но ей хорошо было и там; она ни о ком не скучала и не искала ничьего общества. Учительница
начальной школы, шумная, говорливая девушка, сначала прибегала к ней каждый вечер, потом обиделась,
посчитала гордячкой. А еще позже научилась уважать и слушаться, как младшая сестренка слушается старшую.
Антонина жила в хате, перегороженной ситцевой занавеской, но получилось так, что эта занавеска всегда была
отдернута, и на той же широкой лавке вдоль стены, где лежала Антонинина постель, усаживалась хозяйка за
прялку, возились ребятишки.
— Белая земля не народит пшена, — говорила хозяйка, таким косвенным путем выражая свое
неодобрение Антонининой чистоплотности. — Вы из светлых людей, а мы что? Полещуки. А то ж так.
Антонина не была словоохотливой. То, что она делала, она делала молча, ни на кого не оглядываясь. И,
должно быть, эта ее манера как раз и произвела большое впечатление на хозяйку, бабу въедливую, о которой
собственный муж говорил под горячую руку: “Каб такие чаще сеялись да пореже всходили!”
В Дворцах почти все были неграмотны: даже начальной польской школы не было здесь раньше, — и
хлесткие, грубоватые поговорки служили как бы сводом правил, той неписаной литературой, которая подводила
под мерило пословиц все случайности человеческой жизни. Черта, разделявшая Западную и Восточную
Белоруссию, была чертой времени; Антонине иногда казалось, что она попала лет на сто назад. И день ото дня в