Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
касается!”
Она даже стегнула лошадь, словно хотела скорее оставить позади себя и Городок под низкими тучами, и
райком, и устремленные к ней глаза. Без единого слова.
К Ключареву Антонина Андреевна относилась двойственно. Человек недоверчивого, медлительного ума,
где-то в глубине души еще по-детски наивная и романтичная (но романтика эта уходила у нее в замкнутую
любовь к работе, книгам, реже — к людям), она особенно настороженно относилась ко всему кипучему,
смелому,
нее очень хорошее, сильное впечатление. Приехал, собрал актив и тихо спросил, трогая волосы рукой:
— Как же, товарищи, будем работать дальше?
Но иногда ей казалось, что вся его искренность и душевная теплота рассеиваются бесплодно. Однажды
при ней Пинчук разыскивал Ключарева по телефону.
— Что? Занят? Речь говорит? — и в сторону Антонины с чуть заметной усмешкой: — Речь говорит.
Несмотря на то, что это сказал только Пинчук, Антонина почувствовала себя тогда так, словно обидели
ее самое. Она резко отвернулась. За окном, холодным до синевы, прошел дядька в серых стоптанных сапогах и
выцветшем ватнике. Он нес стопку тетрадей, перевязанных бечевкой. Дул сильный ветер, и вся улица была
устлана улетающими листьями…
“Ах, что мне за дело до их Городка! До их отношений”, — досадливо подумала она тогда и вдруг
осеклась.
У каждого человека есть в жизни свой “старший”. Какими бы взрослыми ни стали мы, этот неизменный
образ бывшего командира, отца или школьного учителя, сопутствует нам в жизни, на него мысленно
равняешься в трудную минуту, перед ним держишь ответ.
В Великих Луках, где родилась и выросла Антонина, кроме официальных лиц, которые, проработав год-
два, переводились в другие места, оставляя по себе худую или добрую память, жил в течение шестидесяти лет
человек, без которого, казалось, нельзя было представить и самого города. Бывший земский врач, Виталий
Никодимович Ляровский, — когда он, худой насмешливый старик, шел по улицам, словно ветер сдергивал
шапки с прохожих. Уже много лет он работал туберкулезником, рентгенологом, но по-старому принимал в
городе все трудные роды, шел ночью к заболевшим детям, когда к нему прибегали растрепанные, плачущие
женщины. Он был первым, кто вернулся после освобождения Великих Лук на груду дымящегося камня и
устроил в подвале городскую амбулаторию. Бои шли рядом, еще даже временного постамента не было на
могиле Матросова, а великолучане уже тянулись по всем дорогам. Неузнаваемы стали родные места: вместо
домов — глубокие ямы, вместо застроенных набережных — просторный луг, и в низких снежных берегах текла
одичавшая речка Ловать. Соседи, земляки, не узнавая города, взволнованно обменивались рукопожатиями.
— Виталий Никодимович? — спрашивали они на третьем слове. — Вернулся? Жив?
— Да, да! Принимает и ходит на вызовы, как всегда.
Антонина была пятилетним ребенком, когда Виталий Никодимович лечил ее от воспаления легких. Раз в
год она приходила на проверку в диспансер, потом подросла, училась на курсах сестер и сдавала ему зачеты,
потом, уже твердо решив, что нет на свете ничего нужнее медицины, собралась уезжать в институт. Старый
доктор за все это время сказал ей не более десятка слов, но она после каждой сессии аккуратно посылала ему
открытки. Уже с назначением в кармане в далекий Глубынь-Городок Антонина опять заехала на родину и
впервые поднялась по крутой прохладной лестнице нового дома.
Виталий Никодимович открыл сам.
— Здравствуйте, доктор, — сказал он, распахивая перед ней дверь и почтительно наклонив голову.
Она просидела в его кабинете — узкой комнате, тесной от книг, — весь вечер, и это было для нее как
второе рождение. Она возвращалась по тихому ночному городу, настоящему городу, с площадями и скверами,
где дощечки-надписи предупреждали прохожих: “Товарищи, здесь посеяна трава, не топчите!” Шла тихо,
счастливая, полная глубочайшей благодарности. Ведь если б не он, этот насмешливый старик с висячими усами,
она могла, пожалуй, стать инженером, учителем, бухгалтером, кем угодно, а это было для нее сейчас все равно,
как девушке посмотреть в лицо любимому и подумать: “Неужели мы могли разминуться в жизни?”
Антонина не была сентиментальной, она не хранила фотографии Ляровского с трогательной надписью
“любимой ученице”, она просто приняла на свои руки часть той работы, которую он не успел переделать за
шестьдесят лет. Все чаще он досадливо оглядывался на возраст: “Эх, дайте-ка мне, как Фаусту, еще одну
жизнь!”
После ночной беседы Антонина унесла множество недодуманных мыслей, начатых проблем. Голова ее
гудела.
— Что? Посадил ежа под череп? — фыркал в усы Виталий Никодимович, разгуливая по комнате и вдруг
останавливаясь перед ней на полуслове. — Вижу: загорелись глаза тигриным блеском! Боюсь только, выйдете
замуж — кастрюльки, пеленки, губная помада… Нет, поймите меня правильно: женщина должна родить хоть
одного ребенка, без этого она пустоцвет. Но ищите себе пару, единомышленника в жизни ищите, Антонина
Андреевна!
Он знал все то, что уже произошло с ней, и не осуждал, а только предостерегал на будущее.