Год любви
Шрифт:
По дороге домой я купил в киоске открытки с видами Цюриха. Зашел на минутку в кафе и написал официанту из Барселоны. Я, мол, очень благодарен ему, он так меня выручил, можно сказать, спас. Ножик сынишке не просто понравился, а произвел на него впечатление.
Дома я пока не стал настраиваться на работу. Сказал жене, что сниму себе отдельную комнату; в квартире, где постоянно снуют дети, спокойно работать нельзя.
Какое-то отчуждение стояло теперь между нами; невысказанное воздвигло стену. Мы разговаривали через стену, иной раз с подозрением. Обсуждая практические вопросы, садились за стол как партнеры по переговорам, даже противники. Холодные,
По квартире мы ходили так, словно вокруг были сплошные препятствия и ловушки. Мебель стала чужеродными предметами, которые нам мешали. Эти вещи еще как следует не срослись между собой в целостную обстановку, но и не были как следует самостоятельны: они по-прежнему оставались участниками некоего с трудом начатого совместного предприятия и теперь производили впечатление элементов, брошенных на произвол судьбы. Осиротевших.
Отчуждение, угнездившееся в нашей квартире, тяготило не только нас, дети тоже его чувствовали. За столом они сидели тихо и, как никогда, послушно съедали свои порции. Нет, не послушно — испуганно.
Тысячу раз я мог бы заключить жену в объятия, как бывало обычно, когда какое-нибудь недоразумение невыносимо затягивалось, а гордость не позволяла ни мне, ни ей выйти из добровольной изоляции. В таких случаях я, как правило, долго подыскивал слово, которое разорвет замкнутый круг, или малейший повод, который позволит мне сделать шаг к примирению без потери лица и без неловкости; и, весь еще в судорожных поисках, я уже обнимал ее — и все сразу забывалось. Теперь же какой-то предупредительный механизм не давал мне уступить этому желанию, посылая свои ледяные, цепенящие импульсы всякий раз, когда я порывался сломать стену. Настала пора уходить.
Комнату я себе нашел в самом центре. Предложил мне ее знакомый художник по интерьеру, которого я спросил насчет дешевого жилья. Он, мол, использует ее вместо склада и сейчас держит там архивные материалы, которые легко переправить в другое место.
Это была крохотная каморка, но более комфортабельного жилья я бы и не снял — не хотел и не заслужил. Толика аскезы и умерщвления плоти будет мне кстати.
Не комната, а типичное временное пристанище. В порыве великодушия хозяин оставил мне импровизированный стол — широкую доску на деревянных козлах. У городской компании, торгующей всяким старьем, я приобрел стул и кровать. Приколотил рядом с почтовыми ящиками собственный, новенький, и написал на нем свое имя. Теперь у меня был собственный адрес.
Ради детей я на первых порах часто, почти каждый день, заезжал домой. Папа должен много работать, и мешать ему нельзя, поэтому он пока поживет у себя в конторе — такова была предназначенная им версия. Я на самом деле усердно работал, пожалуй и затем, чтобы оправдать упомянутую причину переезда, чтобы в этом смысле не вводить детей в заблуждение. Кроме того, я завел щенка. Решил, что собака пригодится как посланец, как связующее звено и курьер между раздельными теперь семейными лагерями. И дети прямо-таки отчаянно привязались к щенку, взятому из муниципального приюта.
Как-то раз я нашел в своем почтовом ящике открытку из Барселоны, жена переадресовала ее. Официант писал, что у него все по-старому. Дни похожи один на другой. Он намерен покончить с этим однообразием и жениться. А еще часто спрашивает себя, как я там поживаю.
Через некоторое время, снова наткнувшись на эту открытку, я сел за стол и написал на листе бумаги
«Мой сегодняшний день».
Мой сегодняшний день, писал я, прежде всего мой день здесь. «Это здесь — маленькая комнатушка в переулке недалеко от Банхофштрассе. На четвертом этаже. К счастью, в подъезде есть выключатели — ну, такие, с подсветкой, — если нажать, ровно на минуту вспыхивает свет. Ведь на лестнице тесно и темно, а вдобавок воняет — сырной лавкой, что рядом со входом, и дорогими обедами живущих здесь итальянцев. Тихонько, как мыши, они сходятся сюда на обеды, которые готовят для них две женщины. Еще пахнет моей собакой, которая как раз теперь линяет. Собакой особенно сильно пахнет в дождь.
В двух шагах расположен книжный магазин, специализирующийся на англосаксонской литературе. Из-за этого магазина переулок чуточку похож на Латинский квартал или на Виа-делле-боттеге-оскуре. Прямо через дорогу — почтенная старая пивная. Из моего окна видно кухню — кастрюли, руки, волосатые плечи, поварешки.
Церковь Св. Петра тоже неподалеку. Когда там бьют колокола, следом вереницей тянутся голоса других звонов и курантов. Просто досада берет, ведь я нервничаю и не могу сосредоточиться, потому что всегда завороженно слушаю, будто мне делать больше нечего, кроме как считать удары».
Когда идет дождь, в переулке так хорошо, писал я. Я издавна люблю дождь в городе. Густые испарения от асфальта долго висят в ущельях улиц. И уж совсем было бы хорошо, если бы в итальянцах, которые так тихо сидят за своим столом, было немножко, самую чуточку больше таинственности. Их тихое присутствие в доме угнетает: «Может, я просто стыжусь их терпеливости, расистски окрашенной позиции, какую они поневоле здесь занимают».
Нынешний день, по сути, похож на любой другой, как говорит официант. Но все-таки в утре мне всегда видится что-то значительное, даже многообещающее. Любая мелочь — будь то сумрак перед дождем, будь то манера, в какой школьник юркает за угол магазина, — «вспарывает завесу однообразия». Я сберегаю такие наблюдения, храню их до вечера, до ночи, писал я. Единственный признак упадка в новом моем прибежище можно усмотреть, пожалуй, лишь в том, что я завел привычку использовать умывальник в испорченной ванной вместо писсуара. Но спускаться по лестнице к единственной на весь дом уборной мне вовсе не улыбается, ведь при этом непременно окунешься в облако упомянутых выше запахов.
«Какой у нас нынче день? — спрашивал я себя, словно день вообще принадлежал мне. — Нет, это я был его, творением, его зерном, его колосом, его мячом». Моим этот день станет только завтра, когда я вспомню о нем где-нибудь в другой комнатушке, другом пристанище, другом жилье. Когда он настигнет меня. Тогда, возможно, что-то во мне шевельнется в связи с этим давно ушедшим нынешним днем. И оттого я почувствую, что еще существую, живу. Но в сам этот день я «всего лишь человек, который утром надевает башмаки и идет бродить по свету, чтобы научиться страху».
Я, конечно, выхожу в ожидании выбраться к свету из тьмы переменчивых дней, чтобы во мне наконец-то стало светло. Но все дни словно бы омрачены тучами шершней и саранчи. Вот я и выхожу с запасом надежды, чтобы в конечном счете лишь научиться страху.
Поэтому мне бы так хотелось, чтоб итальянцы не совсем уж покорно и покладисто садились за трапезу. «Ну что бы им стоять внизу вокруг стола, будто в ячейке Сопротивления, бдительно и непримиримо».
Мой день — без лица, похожий на любой другой, а потому не интересен ни мне, ни ему, закончил я.