Годы странствий
Шрифт:
Пристрастный летописец эпохи
На обложке одной из записных книжек рукой Чулкова выведено Habent sua fata libelli, что означает: «Книги имеют свою судьбу». В этих словах — тревожное предчувствие. Поэт, прозаик, критик, активнейший деятель символизма, книгочей, знаток культуры, Георгий Иванович Чулков (1879–1939), несомненно, хорошо осознавал, какие препятствия могут возникнуть на пути художника к его читателю. Это и историческое время, и литературная мода, и характер государственной власти, и тысяча других крупных и мелких обстоятельств. В данном случае все они вместе сыграли свою роль в том, что почти все созданное Чулковым постигла горькая участь — забвение. Эта книга, где собраны его воспоминания,
В начале XX века его имя было широко известно читающей публике, настолько хорошо, что прототип ядовитых строчек Андрея Белого узнавался без труда: «Выскочил Нулков. Приложился ухом к замочной скважине, слушая пророчество мистика-анархиста. Наскоро записывал в карманную книжечку, охваченный ужасом, и волоса его, вставшие дыбом, волновались: „Об этом теперь напишу фельетон я“. Козловод Жеор-жий Нулков крутил в гостиных мистические крутни. Смеялся в лукавый ус: „Кто может сказать упоеннее меня? Кто может, как мед, снять в баночку все дерзновения и сварить из них мистический суп?“ Над ним подшутила метель: „Ну, конечно, никто!“ Схватила в охапку: схватила, подбросила — и подбросила в пустоту.
А стаи печатных книг вылетели из типографий, взвеянные метелью, проснежились непрочитанными страницами у ног прохожих».[1]
В приведенных словах явно содержится намек на удивительную работоспособность Г. Чулкова, которая поражала и одновременно задевала, раздражала его соратников по символизму (и это при том, что их продуктивности тоже можно позавидовать!). Действительно, за короткий срок писатель успел сделать очень много. Начав свой творческий путь в первые годы нового столетия, Чулков уже до революции выпустил шесть томов сочинений, вместивших стихи, прозу, эстетические трактаты. Позже к ним добавились романы «Сатана», «Сережа Нестроев», «Метель», пьесы, путевые очерки, историософские сочинения. Одновременно он редактировал и издавал сборники, альманахи, журналы, печатал критические разборы и рецензии, театральные обзоры, включался во все бурные литературные дебаты. Чулков играл весьма заметную роль в культурной жизни эпохи, всегда оказываясь в центре литературных и окололитературных событий: он и постоянный посетитель знаменитой ивановской «башни», и создатель пресловутой теории «мистического анархизма», и главная мишень для критических стрел А. Белого и З. Н. Гиппиус, и участник бурных дискуссий с художниками-кубистами в Москве, и «путешественник поневоле» по странам Европы в Первую мировую войну, и прорицатель судьбы России накануне грозных октябрьских событий. Имя его в первое десятилетие XX в. было окружено еще и романтическим ореолом: в 1901 г. студента медицинского факультета Московского университета Георгия Чулкова как члена Исполнительного комитета объединения студенческих землячеств Москвы арестовали и препроводили в Сибирь, где он провел в ссылке около двух лет, а затем, после освобождения, еще несколько лет держали под гласным надзором полиции. Среди писателей такой биографией в те годы мог похвастаться только А. Ремизов.
Позже, в советское время, Чулков — «седогривый, уравновесившийся, почтенный, умный, талантливый литературовед» (и такой его портрет оставил нам Андрей Белый[2]), занимавшийся изучением, комментированием и изданием произведений Пушкина, Тютчева, Достоевского. Им созданы целая «тютчевиана» — публикация извлеченных из архива стихотворений поэта, статьи о его жизни и творчестве, книги «Жизнь Пушкина» (1938), «Как работал Достоевский» (1939).
Впрочем, надо уточнить: превращение Чулкова-писателя в Чулкова-литературоведа произошло небезболезненно — он буквально вынужден был заниматься исключительно историко-литературными изысканиями, поскольку ни одно из его художественных произведений, казавшихся ему наиболее значительными (например, пьесы «Хромой Франциск» и «Кабачок невинных», роман о петрашевцах «Петербургские мечтатели»), не было допущено к печати. Но и с историко-литературными работами не все шло гладко: рукопись его самого яркого биографического исследования «Жизнь Достоевского», высоко ценимого учеными — специалистами по Достоевскому, — так и осталась неопубликованной. Но и то, что печаталось, беспощадно уродовалось цензурой.
И все же в начале 1920-х гг. ему удалось издать два небольших сборника рассказов — «Посрамленные бесы» (1921) и «Вечерние зори» (1924). В одних рассказах воссоздано недавнее прошлое России (Первая мировая война, период между Февралем и Октябрем), другие представляют собой переосмысление жития святых или стилизацию под куртуазную мистику XVIII в. И хотя критики, почувствовавшие, что писатель не желает иметь дело с советской действительностью, были недовольны, Чулков остался верен избранной теме. Он все дальше и дальше уходит от современности, создавая портреты русских государей — от Павла до Александра III («Императоры», 1928), погружаясь в декабристскую эпоху (повесть «Кинжал», 1925; «Мятежники» — психологизированные биографии героев 14 декабря 1825 г., роман «Salto mortale, или Повесть о молодом вольнодумце Пьере Волховском», 1930).
Однако Чулков не оставляет отчаянных попыток «вписаться» в литературную жизнь советского времени. Как и многие советские писатели, он совершает поездки по стране, участвует в диспутах о поэзии, пишет документальную повесть «Вечные огни» об открытии и эксплуатации нефтяных месторождений (частично опубликована в «Новом мире» в 1935 г. под названием «Люди и факты») и детективно-авантюрный роман «Добыча», где действуют вредители, препятствующие социалистическому строительству. В надежде на публикацию Чулков предпосылает в качестве эпиграфов к роману цитату из Гёте и слова Сталина — о крепостях, которые покоряются большевикам.
Но и эти усилия оказываются тщетными… Постепенно Чулков изгоняется на обочину литературного процесса. Он сам все более и более начинает ощущать свое трагическое одиночество. «…Меня никто не знает. Никому я не известен…», — повторяет он с тоской. Постоянной спутницей становится нужда. Свое завещание, написанное в связи с тяжелой болезнью в 1921 г., он начинает словами: «Нищим жил, нищим умираю…».[3]
В 1920 г. на семью Чулковых обрушилось страшное горе: умер от менингита единственный сын, появившийся на свет в 1915 г., когда его родителям было уже около сорока. Смерть сына стала причиной обращения Чулковых к Богу, позволившего им, с одной стороны, в годы всеобщей деморализации и страха дышать воздухом «тайной свободы», но — с другой, — едва не ставшего причиной еще одной трагедии.
В архиве М. Горького хранится письмо:
«Помогите, Алексей Максимович!
У меня горе. Вы понимаете, как мне тяжело просить Вас: я знаю, как Вас одолевают со всех сторон просьбами, но делать нечего — надо просить.
Десятого февраля, когда у меня ужинало человек семь приятелей из актерского и литературного мира, явились товарищи из ОПТУ и арестовали мою жену <…>
Она теперь немолодая. Ей стукнуло шестьдесят. Она тяжело больна <…> Во время обыска, хотя она сохраняла видимое спокойствие, у нее случилось кровоизлияние в левом глазу. И я с ужасом смотрел на этот окровавленный глаз, когда она прощалась со мной.
Почему ее арестовали? Судя по тому, какими книгами и рукописями интересовались товарищи во время обыска, полагаю, что мою жену привлекают по какому-нибудь церковному делу <…>
В чем же ее преступление? Неужели в том, что она религиозна? <…> Ни в каких религиозных организациях, общинах, кружках она не состоит <…> А то, что шестидесятилетняя женщина <…> читает библию, любит канон Андрея Критского, вопли Ефрема Сирина и песни Иоанна Дамаскина — кому от этого худо? <…>
Арест Надежды Григорьевны — тяжкая кара для меня. Но меня не за что карать. В меру моих сил я честно работаю <…> А между тем арест моей старухи для меня даже не тюрьма, а самая настоящая казнь.
Заступитесь, Алексей Максимович.
Георгий Чулков».[4]
«…Ничто не может заменить религию»,[5] — утверждал Чулков в письме В. Фигнер в январе 1926 г.
Глубокая религиозность пронизывает каждую строку повести «Вредитель». В подтексте ощутима она и в книге «Жизнь Пушкина». Но в то же время от нее практически свободны воспоминания Чулкова «Годы странствий», над которыми писатель работал во второй половине двадцатых годов. Бросающееся в глаза различие понятно: эти вещи создавались с принципиально различными целями. Воспоминания — чтобы добиться официального признания своих литературных и общественных заслуг, определить свое место в кругу символистов и в целом — в литературе. Повесть же — исповедь, не предназначавшаяся для печати. Мемуары писались в расчете на то, что «характеристика эпохи», пропущенная сквозь «психологию ревнителей символизма» (так определил особенность своего труда в предисловии к нему Чулков), пробудит интерес к жизни автора. Работа над другой осуществлялась в величайшей тайне: ни в письмах, ни в записных книжках — нигде нет даже упоминания о ней, мечтать о ее публикации было безумием… Но именно сопоставление этих двух произведений способно дать полноценное представление о Георгии Ивановиче Чулкове — как о писателе, признанном «официально», и одновременно создателе «потаенной» литературы.