Годы
Шрифт:
— Но тебе же некуда спешить, Эйбел, а? — запротестовала Эжени, когда он протянул ей руку.
Она не отпускала его руку, будто не давая уйти. Что она имеет в виду? Она хочет, чтобы он остался или ушел? Взгляд ее больших темных глаз был двусмыслен.
— Но вы ведь идете ужинать, — сказал полковник.
— Да, — подтвердила Эжени и уронила его руку. Поскольку больше она ничего не сказала, ему оставалось лишь удалиться.
— Я прекрасно найду дорогу сам, — сказал полковник, покидая комнату.
Он медленно спускался по лестнице, чувствуя себя подавленным и разочарованным. Он не побыл с нею наедине, ничего ей не рассказал. Видимо, он так ничего никому и не расскажет. В конце концов, думал он, спускаясь по лестнице — медленно, тяжело, — это его личное дело, и оно больше никого не
Да… Дом полон красивых вещей. Он окинул туманным взором большое темно-красное кресло с позолоченными ножками в форме птичьих лап, которое стояло в передней. Он завидовал Дигби — тому, какой у него дом, какая жена, какие дети. Полковник чувствовал, что стареет. Все его дети выросли и покинули его. Он остановился на пороге и выглянул на улицу. Почти стемнело, горели фонари. Осень была на исходе. Полковник зашагал по темной ветреной улице, по мостовой, уже испещренной дождевыми каплями. На него налетел клок дыма — прямо в лицо. Падали листья.
1907
Стояла середина лета, вечерами и ночами было жарко. Лунные лучи, падая на воду, выбеливали ее, отчего нельзя было понять, глубока она или дно совсем рядом. Твердые же предметы луна серебрила и наделяла блеском, так что даже листья на деревьях вдоль сельских дорог казались лакированными. По всем тихим сельским дорогам, ведущим к Лондону, тащились телеги. Крепкие поводья были неподвижно зажаты в сильных руках: овощи, фрукты и цветы путешествуют медленно. Высоко груженные корзинами с капустой, вишней, гвоздиками телеги походили на караваны племен, согнанных врагами со своего места и кочующих в поисках воды и новых пастбищ. Они тащились по разным дорогам, держась обочин. Даже лошади, даже будь они слепы, все равно различали бы в отдалении гул Лондона. А возницы, хотя и дремали, все же видели из-под полуопущенных век огненную дымку вечно пылающего города. На рассвете они слагали свое бремя на рынке Ковент-Гарден. Столы, помосты, даже булыжные мостовые были украшены капустой, вишней и гвоздиками — будто неземными одеждами, сваленными перед стиркой.
Все окна были открыты. Звучала музыка. Из-за темно-красных полупрозрачных занавесок, которые то и дело надувались от ветра, неслись звуки вечного вальса: «После веселого бала, танцы и шум позади…» [30] , подобного змее, проглотившей свой хвост, — кольцо замыкалось где-то между Хаммерсмитом и Шордичем. Вальс повторяли снова и снова тромбоны у пивных заведений, его насвистывали юные посыльные, его же играли для танцующих оркестры в частных домах. Люди сидели за маленькими столиками в романтической таверне, что нависает над рекой в Уоппинге [31] — между складами древесины, к которым пришвартованы баржи; та же картина — в Мейфэре. На каждом столике своя лампа, с абажуром из тугого красного шелка, и цветы, которые еще в полдень тянули влагу из земли, а теперь расслабились и распустили лепестки в вазах. На каждом столике — горка клубники и бледная жирная перепелка. А Мартину — после Индии, после Африки — казалось волнующим обратиться к девушке с голыми плечами, к женщине, чьи волосы переливались украшавшими их зелеными крылышками жуков, и сказать ей что-то в духе вальса, который заглушал половину слов своими любовными трелями. Какая разница, что именно сказано? Она глянула через плечо, почти не слушая, и к ней подошел мужчина с орденами, а дама в черном платье, с брильянтами, отозвала его в укромный уголок.
30
«После бала» (1892) — исключительно популярный в свое время вальс Ч. К. Харриса (1867–1930).
31
Уоппинг — район доков в Лондоне. Имеется в виду, скорее всего, один из старейших пабов — «Надежда Уитби», построенный в 1570 г. и существующий до сих пор.
Вечер сгущался, и нежно-голубой свет ложился на базарные телеги, которые все тащились вдоль обочин —
— Смотри! — сказала Эжени, когда экипаж въехал на мост в летних сумерках. — Прелестно, правда?
Она указала рукой на воду. Они пересекали Серпантин. Впрочем, замечание было сделано лишь вскользь: Эжени слушала то, что говорил ее муж. С ними была и дочь, Магдалена; она посмотрела туда, куда указала мать. Серпантин пламенел в лучах заходящего солнца; группы деревьев смотрелись скульптурно, постепенно теряя подробности очертаний; картину завершала призрачная конструкция белого мостика. Свет фонарей и остатки солнечного света странно смешивались между собой.
— …конечно, это поставило правительство в трудное положение, — говорил сэр Дигби. — Но ведь именно этого он и хочет.
— Да… Этот молодой человек прославится, — сказала леди Парджитер.
Экипаж миновал мост и оказался в тени деревьев. Затем он покинул парк и присоединился к длинной, двигавшейся в сторону Марбл-Арч веренице других экипажей, которые везли людей в вечерних нарядах на спектакли и званые ужины. Свет становился все более искусственным и желтым. Эжени наклонилась и прикоснулась к платью дочери. Мэгги подняла глаза. Она думала, что родители по-прежнему говорят о политике.
— Так… — сказала мать, поправляя цветок на груди Мэгги. Она склонила голову набок и с одобрением посмотрела на дочь. Затем она вдруг рассмеялась и простерла руку в сторону. — Ты знаешь, что меня так задержало? Эта проказница Салли…
Но ее перебил муж. Ему на глаза попались освещенные часы.
— Мы опоздаем, — сказал он.
— Но восемь пятнадцать означает восемь тридцать, — возразила Эжени, когда они свернули в переулок.
В доме на Браун-стрит царила тишина. Свет фонаря проникал через оконце над входной дверью, причудливо выхватывая из тьмы поднос с бокалами на столе, цилиндр и кресло с позолоченными ножками в форме птичьих лап. Пустое кресло точно ждало кого-то и от этого выглядело торжественно, будто стояло на потрескавшемся полу в какой-нибудь итальянской прихожей. Но все молчало. Слуга Антонио спал. Служанка Молли спала. Только внизу, в цокольном этаже, то открывалась, то закрывалась со стуком дверь. И больше никаких звуков.
Салли в своей спальне под самой крышей дома повернулась на бок и прислушалась. Ей показалось, что входная дверь щелкнула. В открытое окно хлынула танцевальная музыка, заглушившая все на свете.
Салли села на постели и посмотрела в щелку между шторами. Ей было видно полоску неба, крыши, дерево в саду, а еще — напротив — зады длинного ряда домов. Один из них был ярко освещен, из открытых высоких окон неслась танцевальная музыка. Там вальсировали. Салли видела, как по шторам пляшут тени. Читать было невозможно, спать — тоже. Сначала мешала музыка, потом вдруг послышался разговор; люди вышли в сад, голоса затараторили. Потом опять началась музыка.
Стояла теплая летняя ночь, и, хотя было уже поздно, весь мир как будто шевелился. Шум уличного движения звучал отдаленно, но неумолчно.
На постели Салли лежала выцветшая коричневая книга, но она не читала. Читать было невозможно, спать — тоже. Она легла на спину, подложив руки под голову.
— И он говорит, — прошептала Салли, — что мир это лишь… — Она замялась. Как он сказал? Лишь мысль, кажется? — спросила она у себя, как будто успела забыть те слова. Что ж, раз нельзя ни читать, ни спать, она позволит себе бытьмыслью. Легче представить себя чем-то, а не думать об этом. Ее ноги, руки, все тело должны лежать неподвижно, чтобы принять участие в этом вселенском процессе мышления, который, как сказал этот человек, и есть жизнь мира. Салли вытянулась. Где начинается мысль?