Голубой чертополох романтизма
Шрифт:
— Ты в самом деле уверена, что он подходит?
Бросив пальто в кресло, она опустилась на колени; ножницы уже с треском шли по полотну.
— Ты как следует держишь? — И немного погодя: — Теперь другой конец. Да нет, не этот, вон тот. — И не поднимая головы: — Видишь, ко всему подходит, даже к обоям. — И потом: — Ты погляди, даже к моей Маузи! — И самая большая из кукол, которые в несметном количестве лежали, сидели, висели в ее комнате, мелькнув у нее в руках, полетела на раскладушку. — Ты ведь любишь мою Маузи?
Кукла была величиной с настоящего младенца, вся матерчатая и более плоская, чем остальные куклы, с пышными волнистыми волосами цвета соломы, выряженная в пестрое шерстяное платье, связанное из остатков разной шерсти. Даже не взглянув на куклу, он ответил:
— Еще бы.
— Конечно, как же ее не любить. — Ножницы вдруг замерли, точно вместо ткани с ходу врезались в металл. — Но не вздумай любить ее больше, чем меня! —
Вместо ответа он склонился к ней и уже целовал ее волосы, утопая в их пышном беспорядке. Мягко притянув его к себе, она прошептала:
— Ладно уж, разрешаю тебе любить и Маузи тоже, она ведь похожа на меня, верно?
— По правде сказать, ты мне нравишься больше.
Так он остался у нее, в ее квартирке, которая состояла, по сути, из одной этой комнаты и крохотной кухни-прихожей. Кухня была темная, свет попадал сюда только с лестничной площадки через матовое стекло зарешеченного оконца над входной дверью, и потому здесь почти всегда горела лампочка. Зато комната, наоборот, была очень светлая: на одном из последних этажей, и соседние дома довольно далеко. Начиная с полудня, солнце щедрым потоком врывалось сюда через два окна, в этом потоке лучей можно было прямо купаться: закроешь глаза, включишь радио, но не громко, а так, чтобы слышать отдаленный гул большого города, и кажется, будто ты на пляже. Правда, еще больше комната нравилась ему вечерами, при задернутых гардинах, когда горят только две слабые лампочки — на ночном столике и на тумбочке с проигрывателем. Тогда ему чудилось, будто потолок чуть опускается и слегка колышется, как тяжелый балдахин, а все предметы вдоль стен испуганно прячутся в собственные тени. Зато вещи, выхваченные из полумрака двумя кругами света, подступали ближе, словно жались к нему. И ему было очень приятно в окружении этих вещей, он как бы брал их под свое покровительство: керамическую плошку, где хранились ее цепочки, кольца и клипсы; блеклую цветную фотографию выпускного вечера в танцевальном кружке; картонку с оберточной бумагой, то сложенной, то свернутой в трубочку, самых разных цветов и узоров; или вот эту сетку, что висит на дверной ручке, — с ней она ходит за покупками; или вон тот пожухлый цветок в вазе; давно потрескавшийся на сгибах план Вены прошлого столетия, наклеенный на дверцу шкафа, — весь в квадратах, точно кафель; или вот эту папку с кинопрограммками; и всякие другие мелочи, что выплывали из темноты в зависимости от поворота абажура; и еще, конечно, куклы, всюду куклы: в платяном шкафу и между пластинками, в буфете среди парадных чашек, на книжной полке и даже на карнизах. Ему нравилось, когда все эти вещи прямо-таки осаждали его, ластились к нему — ведь это были ее вещи, и они сближали его с ней.
В проходной комнате, которую мастер в свое время, когда он был еще учеником, предоставил ему бесплатно, он чувствовал себя потерянно и неприкаянно, хотя комната была и меньше этой. Но там было куда темней: единственное окно, заклеенное разноцветной — под витражи — бумагой, выходило на лестницу. Кровать, стол, комод и умывальник — вот и вся обстановка. И голые стены, на которых взгляду не за что уцепиться. Здесь же чуть не до потолка, куда ни глянь — полным-полно всяких вещиц и безделушек, и среди них он чувствовал себя укрытым и защищенным со всех сторон, точно в коробочке с ватой или в шкатулке для драгоценностей.
Так что он не ведал, что творил, когда однажды вечером, сам не зная зачем, раздвинул портьеры и, облокотясь на подоконник, высунулся из окна. Возможно, сам того не сознавая, он хотел перехитрить ожидание, надеялся увидеть, как она подходит к дому, хотя утром она ясно сказала: «Сегодня у нас банкет, только-только на последний трамвай успею».
Улица была пустынна, ни один каблучок не выстукивал по брусчатке. Слева, в узком проеме между двумя рядами домов, по перекрестку прогремел трамвай, но он не успел заметить, сошел кто-нибудь или нет; грохот и перестук колес еще долго стихали вдали. Он взглянул направо, где обычно светилась вывеска кафе, но сейчас там было темно, видимо выходной. Опять посмотрел налево, окидывая взглядом всю улицу, — снова ничего, ни звука. Взгляд его бездумно уставился в пустоту, куда-то поверх теплиц садового хозяйства напротив — в черных скатах стеклянных крыш слабо мерцал свет уличного фонаря, — как вдруг в этой пустоте, на темном фасаде дома вспыхнул яркий желтый прямоугольник, и в прямоугольнике этом что-то двигалось. Трамваи в эту пору ходят через двадцать минут. Он решил дождаться следующего.
Женщина в окне через голову стягивала свитер; на мгновение голова застряла в воротнике, но вот она рывком высвободилась; непроизвольным движением пригладила волосы. Потом одна рука опустилась на талию и, расстегнув пуговицу или крючок, плавно двинулась еще ниже, видимо расстегивая молнию. С сортировочной станции донесся свисток тепловоза и вслед за ним, сразу, — металлический лязг вагонных буферов. Сортировочную было слышно только при южном ветре. Женщина в окне, качнув бедрами, стряхнула с себя юбку и перешагнула через нее — словно из воды вышла. Потом она нагнулась, выпрямилась снова, вдруг исчезла — и появилась опять, что-то держа на вытянутой руке, чулок наверно — она поднесла его к лампе и теперь рассматривала на свету. Она все время двигалась, то и дело исчезая из окна, как с экрана, но всякий раз ненадолго. Потом взметнулась комбинация и упала куда-то, то ли на кровать, то ли на стул, а может, и на пол. А потом — в тот момент, когда она медленно, почти лениво потянулась рукой за спину, к лопаткам, и одновременно отступила в глубь четырехугольника, — свет погас.
Из-за угла на улицу круто вырулил мопед, затарахтел, набирая ход, и умчался. Со стороны кафе важно прошествовали пять такс, а за ними художница — она перестроила мансарду над кафе под мастерскую и с тех пор так там и живет. Теперь он знал: глупо ждать ее так рано; закрыл окно, задернул занавески и включил радио. Допил пиво, оставшееся в бутылке со вчерашнего вечера. Намазал себе бутерброд, потом еще один. Газету он сегодня уже читал, но раскрыл снова, прочел теперь о новой постановке оперного театра, потом просмотрел брачные объявления и все остальное, что обычно пропускал. Повалялся на ее тахте; в ногах у него сидела Маузи в кокетливом шелковом платьице и черных лакированных туфельках.
На следующий день было жарко и душно, жара преследовала их повсюду: и в кино, и в трамвае на обратном пути. Дома она первым делом сорвала с себя платье, а потом уже пошла разогревать суп. Он же, вместо того чтобы задернуть гардины, настежь распахнул окно — все в комнате еще дышало полуденным зноем. Но, едва глянув на темный фасад дома напротив, он испугался и устыдился. Ему стало так стыдно, что он тотчас закрыл окно. Потом, однако, решил, что это смешно, в конце концов, — не сидеть же с закрытым окном из-за такой ерунды! А потому распахнул окно снова, облокотился на подоконник и совершенно сознательно стал смотреть именно в ту сторону, словно хотел силой взгляда вызвать женщину из темноты. Но окно не загоралось, свет в нем вспыхнул лишь на следующий вечер. Он, однако, побоялся выдать себя и не смотрел. Лишь вечер спустя, когда она устроилась на тахте с рукодельем, он подошел к окну — и в тот же миг окно напротив вспыхнуло. Женщина долго расстегивала блузку, потом все так же выскользнула из юбки, устало приложив ко лбу тыльную сторону ладони. Затем она исчезла, но немного погодя появилась снова: рука тянется за спину, все тело слегка выгнулось вперед — свет гаснет.
Потом несколько дней ничего не было, он почти забыл о ней. Но как-то вечером, когда он снова остался один, взгляд его рассеянно остановился на Маузи (теперь на ней было легкое тюлевое платьице, розовое с бирюзовым) — и он вспомнил о женщине в окне. Чтобы остаться незамеченным, он на сей раз погасил свет и только после этого занял свой наблюдательный пост. Вскоре четырехугольник напротив высветился, в тот же миг в нем возникла и женщина: она расстегивала платье, длинный ряд пуговиц сверху донизу. Мелькнула, исчезла, появилась снова — полы платья развевались на ходу. Вдруг она надолго застыла, прислонясь спиной к чему-то у края четырехугольника, может к оконной раме, и, только когда двинулась снова, платье соскользнуло с плеч. Потом она опять пропала из виду, наклонившись куда-то ниже подоконника, и еще несколько раз она исчезала, а куда и зачем — он не мог объяснить. Слева — если смотреть от него, — надо полагать, шкаф. Кровать, видимо, в дальнем конце комнаты. Женщину он видел, но вот все, что за ней, — нет! Той же ночью он попытался вообразить себе ее комнату, прикидывал, как она обставлена. В следующие разы он попробовал мысленно продолжить те движения, которые видел, в глубь воображаемого пространства комнаты, но целостной картины все равно никак не получалось. Постепенно он догадался, в чем дело: он не может представить себе саму женщину, ведь он видит лишь контур, силуэт, очертания.
Вот почему он теперь частенько делал крюк, проходя мимо ее дома, только все без толку. Он и вечером иной раз прогуливался по той стороне улицы, но перед воротами ее дома, как назло, не было фонаря. Тогда ценой всяческих ухищрений он стал изредка опаздывать на работу и караулил ее по утрам. До восьми из дома выходили почти сплошь мужчины. Когда же он, сказавшись однажды больным, проторчал у ворот до обеда, он насчитал больше дюжины женщин, каждая из которых могла оказаться той, в окне. За одной он шел до трамвая, но в вагоне ему стало ясно, как мало еще он знает ту, кого ищет. Той, в трамвае, было лет двадцать пять, она была почти его роста, из-под красной шляпки выбивались каштановые волосы. Облегающий серый костюм выдавал едва заметную пока склонность к полноте: «Мою, в окне, я еще ни разу в костюме не видел», — подумал он и на следующей остановке вышел.