Голубой чертополох романтизма
Шрифт:
— Чья сумка? Кто забыл сумку?
Другой голос объявил:
— Этот автобус для гостей из Австрии и Германии.
Анна справилась у Виктора, когда придет автобус на Италию, и он ответил: минут через десять—пятнадцать. И снова они стояли вверху на террасе, прислонясь к перилам и уставившись взглядом в серый каменный пол.
— Знаешь, — наконец сказала она, — очень интересный был семинар.
— Ты довольна? — спросил он.
— Да, конечно. Самый лучший семинар из всех, в каких мне доводилось участвовать.
— Что же, рад за тебя.
Он вынул из портсигара сигарету, покрутил между пальцами и положил назад.
— Ты же знаешь, я ничего в этом не смыслю. Но мне правда показалось, что вам всем было очень интересно.
— Люди там были замечательные, — сказала
— Да, к примеру, профессор из Загреба.
— И Антониони.
— Да, и Антониони.
— И еще та преподавательница из Граца…
— Славная женщина?
— Да, очень!
Он вдруг обернулся к ней и взмолился, горячо, отчаянно:
— Ну пожалуйста, давай оставим эту комедию!
— Извини, — еле слышно сказала она.
— Анна! — сказал он.
Она взглянула на него, и он прошептал:
— Останься, прошу тебя!
Но в ответ она лишь медленно покачала головой. И он спросил:
— Почему ты не хочешь остаться?
— Завтра я должна быть в институте, — ответила она.
— С институтом ничего не случится, если ты вернешься днем позже.
— Нет, не могу, — сказала она.
— Только на одну эту ночь! — взмолился он.
— Я должна ехать.
— Завтра я сам отвезу тебя на машине в Рим, ты будешь в институте к полудню.
— Пойми же меня! — сказала она.
— Господи, я и себя-то самого не пойму! — сказал он.
— Зато, кажется, я немножко тебя понимаю.
Он посмотрел на нее и сказал совсем спокойно:
— Анна, я вел себя как последний дурак: я не знал до этой минуты, что так сильно тебя люблю.
— Я это заметила, — сказала она.
Он вновь повторил:
— Я вел себя как последний дурак.
Но она перебила его:
— Напрасно ты думаешь, что глуп ты один!
Солнце ярко высвечивало пестрые стены коттеджей; из кухни доносился звон тарелок и чашек; внизу, на площадке, возилась со своим чемоданом Нелли, а в дальней дали синел клочок моря, в котором они купались. Он достал сигарету и сказал:
— Анна, пойдем выпьем чего-нибудь!
Она тихо усмехнулась:
— «Punt e mes» здесь нет.
— Да, верно, — сказал он.
— Но когда тебе дома случится выпить рюмку этого вина, тогда… — Она не договорила.
— Непременно. И не только тогда, — сказал он.
Автобуса по-прежнему не было, и он спросил у нее:
— Скажи, это испанское название?
— Нет, итальянское.
— Значит, «Punt e mes» — итальянский вермут?
— Да, — ответила она. — Из Пьемонта.
Он долго крутил между пальцами сигарету, все забывая ее зажечь, пока она совсем не искрошилась.
— Жаль, — сказал он, — отсюда до границы от силы полчаса, а до Триеста — минут пятьдесят. Не в ту сторону мы с тобой ездили.
— Да, — сказала она, — не в ту…
Он взял новую сигарету, прикурил от зажигалки и сказал:
— А ты правда храбрая!
— Ах, не будем обо мне, — сказала она.
— О чем же тогда?
Она подперла пальцем висок и чуть погодя сказала:
— Поговорим… о «Punt e mes».
Он спросил, что значит это название.
— На диалекте оно означает «Полтора пункта». Говорят, название это возникло лет двести назад: кое-кто из местных жителей играл на бирже, и однажды вдруг акции поднялись на целых полтора пункта, и владельцы их отпраздновали удачу, пили они, конечно, вино собственной выделки и из признательности судьбе нарекли его «Punt e mezzo» — «Полтора пункта».
— Занятная история, — сказал он.
— Se non `e vero, `e molto ben trovato [4] , — сказала она. И добавила: — Вино это можно заказать, не произнося ни слова.
Она оттопырила большой палец и затем резко провела над ним ладонью другой руки.
— В Италии это значит: «Подать „Punt e mes“!»
Он увидел, как с шоссе к гостинице свернул автобус, и сказал:
— Ты знаешь, зачем я сюда приехал.
— Знаю, — сказала она.
— В сущности, — сказал он, — я приехал сюда затем, чтобы изобрести пасьянс, который не раскладывали бы наугад, а такой, чтобы всегда выходил, выходил непременно, если, конечно, не допустишь ошибки. Понятно?
4
Пусть
— Да, — сказала она.
— Но я заблуждался, полагая, что это возможно.
Она проговорила торопливо, чуть ли не с мольбой: «Прощай! Прощай!», повернулась, и побежала к лестнице, и сбежала вниз, и вскочила в автобус, который как раз загудел, и он знал: она не обернется и даже рукой не помашет. И сам он тоже не стал махать ей, а поднялся в свою комнату, где она так ни разу и не побывала с того самого вечера, когда приходила с Нелли и профессором, и комната сейчас показалась ему еще более пустой и сиротливой, чем прежде. В ту ночь он поехал домой, не спеша, окольной дорогой, словно раздумывая, не повернуть ли назад; в голове теснились сомнения. «Punt e mes» он выпил еще до ужина, в Клагенфурте, а вернувшись домой, сразу купил целую бутылку этого вина; потом он изредка слушал ее пластинку. Он делал свою работу, жил с женой и детьми и, вспоминая Анну, стыдился слов, которые сказал ей в ту ночь на молу: забыть ее казалось ему теперь невозможным. Были у него и огорчения, и удачи, а время бежало. Мысли об Анне уже не причиняли боли: что было, то прошло. По-прежнему он изредка слушал ее пластинку, пока кто-то из детей не разбил ее вдребезги. Бывал он и в Истрии, даже в самом Струняне, и дети научились там плавать. С женой он развелся и часто менял приятельниц, он по-прежнему делал свою работу и был теперь уже в летах. С некоторых пор он редко вспоминал Анну: не любил напрасных воспоминаний. Но однажды он понял, что минуло уже семь лет и он ждет новой встречи; перед самой пасхой он даже собрался в Струнян. Однако не поехал, страшась подтолкнуть судьбу, а все же в эти дни вдоль и поперек исходил Внутренний город и то тут, то там, в кафе или в барах, пил «Punt e mes» и заглядывал во множество, в несчетное множество лиц, и понял вдруг: он ее уже не узнает. Прошло лето, за ним — осень, а он все пытался вспомнить. Был в памяти Струнян, был блеклый Виктор, который вечерами сдвигал к стене свободные столики, были лавровые ветки в сточной канаве и автобусы с их гудками, была даже преподавательница из Граца — одна лишь Анна виделась смутно: время размыло ее черты. И музыка была — «Petite fleur», и танец щека к щеке. И был профессор Антониони. И шампанское из Бакара, они пили его в Пиране. Была сигарета, которая искрошилась у него в руке. Была даже Нелли — она все возилась со своим чемоданом. Но не было Анны. Были горячие шершавые доски палатки на молу. И вкус соли во рту. И ярко-желтый купальник барменши. Не было Анны. Но ведь он же сидел с ней на камнях мола, глядя на гаснущие вдали огоньки кораблей, и теперь он снова видел, как они лепятся к высокому крутому и мрачному берегу мглы, будто к суше огни домов. Он забыл профессора из Загреба, ужин за столиком у жаровни и доклады археологов на террасе, но огоньки остались. Еще год минул, но огоньки все так же оставались в памяти. Он забыл пивные кружки, забыл карту, которая трепетала на ветру рядом с ним, забыл горячие шершавые доски палатки на молу, вкус соли во рту и ярко-желтый купальник; не забыл только огоньки: в далеком их свете тонуло все, что было тогда, и свет этот приносил с собой неизъяснимую нежность, она обволакивала, подхватывала его и уносила прочь, как волна, и его вновь и вновь прибивало к тому самому молу, где когда-то они сидели вдвоем на стынущих камнях, в тесном объятии, почти сливаясь в одно, и она сказала: «Если смотреть туда не отрывая глаз, не видно, что огоньки движутся».
Нежность окутывала его, точно облако, и он звал это облако «Анна»; как часто повторял он это имя вслух, в тиши своей комнаты или в машине, вдруг обернувшись к пустому сиденью рядом, и среди шумной толпы в пять часов пополудни на Грабене, и даже когда слушал музыку. Он все твердил: «Анна! Анна!», чтобы только не задохнуться в этом облаке нежности, и однажды написал ей письмо, всего несколько строк, на ее римский адрес, ныне уже девятилетней давности. Он почти не надеялся, что письмо отыщет ее. Но лучше уж так, думал он, чем криком кричать от тоски.