Голубой дым
Шрифт:
— Вот что значит мужская рука, — говорила она, млея от удовольствия. — А я все делаю совсем не так... Я долго его колочу, пока оно в мочалку не превратится, а потом уж на сковородку.
А Демьян Николаевич не забывал, конечно, подтрунить над ней.
— И получаются котлеты, — говорил он, рассчитывая на улыбки.
А в этот вечер улыбки не сходили с лиц. И души всех были распахнуты для добра, любви и обожания. Даже Петя Взоров улыбался в этот вечер так хорошо, что Дина Демьяновна не вытерпела однажды, схватила его за руку, порывисто подняла со стула и увлекла за собой в свою комнату, а там прижалась к нему, как та, в Столешниковом, вознесла на него взгляд и таким долгим поцелуем поблагодарила его за весь этот вечер, что даже слезы
— Ну что ты, дурочка, так радуешься, — говорила она своему отражению. — Нельзя так радоваться, нельзя. Что это случилось вдруг с тобой? Слезы, восторги! Роковой поцелуй, вознесение на небо... Боже мой, нельзя же так! Это можно тем, которые там, над толпой... Но ты ведь совсем другая...
Так она твердила себе мысленно, а когда, очень смущенная и словно бы сразу повзрослевшая, успокоенная, вошла в комнату и села на стул, первое, что она сделала, подчиняясь какой-то возникшей в ней язвительности и иронии, был коротенький и пренебрежительный рассказ о целующейся паре возле кондитерского магазина.
И, рассказывая, она словно бы Пете Взорову говорила: «Мне тоже захотелось так же, но, как видишь, ничего из этого не получилось, увы. Мы с тобой другие, нам нужна теплая комната, а те, которые там, под дождем, ничего не хотели и никто им не нужен был в целом мире. А мы с тобой почки дерева, у которого старые и сухие корни. Нам бы под дождь, а мы сидим в теплой комнате и сохнем».
— Ужасное безобразие, — сказала Татьяна Родионовна. — Молодежь так распущена, не знаешь что и подумать...
— Нет, — возразил ей Петя Взоров. — Это, наверное, не распущенность, а просто стиль поведения. Или спекуляция. Импортные сапожки из-под полы втридорога. Чувства на грош, вот и подогреваются эдаким протестом против нормы... А в общем-то, я с вами, Татьяна Родионовна, согласен, конечно, — распущенность нравов сейчас великая... Хотя, может, это и не распущенность все-таки...
Дина Демьяновна с удивлением и растерянностью посмотрела на него и тихо спросила:
— А разве не ты говорил, что они тебе понравились?
Петя Взоров, как он это часто делал, нахмурился вдруг на мгновение, дернул бровями и, снова расслабившись, ответил:
— Говорил. Но что значит — понравились! Если я слушаю смешную болтовню пьяного или вижу, как он идет, заплетаясь, а потом об этом рассказываю, например, тебе, разве я не с удовольствием это делаю? Мне этот пьяный понравился, он прошел мимо и не задел меня, но доставил мне маленькое удовольствие. Делать же вывод, что мне вообще по душе пьяные люди, что я в восторге, это, по-моему, совсем другое дело. Как бы там ни было, а есть нравственные нормы, которые нужны не мне, не тебе, а обществу, в целом...
— Но разве они?.. При чем тут нормы... Разве любовь...
— Подожди, я еще не кончил... Люди — маленькие клеточки большого организма, который я назвал бы человечеством... Вот так я думаю. Да. И если одна клеточка больна, она может заразить соседнюю, а та, в свою очередь, своих соседей и так далее... Клетки не смогут уже, делясь, рождать клетки или во всяком случае будут рождать себе подобные больные клетки... В конце концов этот процесс может стать неуправляемым, и тогда все, к чему пришло человечество, вообще вся цивилизация может вернуться к пещерным нравам. Вот скажи мне, пожалуйста, где граница нравственного и безнравственного: парень идет рядом с девушкой, парень идет под руку, парень идет, обняв ее за плечи, идет, обняв за талию, идет и целуется, идет и гладит ее и так далее. Где граница? Она ведь никем еще не ограждена или, вернее, была когда-то у каждого народа ограждена по-своему. А теперь-то
— Если подснежники — хорошо.
— Плохо, потому что мужчина должен быть антиподом женщины. Критская культура погибла, и ее растоптали варвары, когда пресытившиеся мужчины стали собирать крокусы. Я о чем хочу сказать, я тут сбился немножко, но, в общем-то, все к одному. Я бы не хотел, например, увидеть своих сестренок целующихся таким образом, как мы видели сегодня.
— Диночка, ну что тут спорить? — сказала Татьяна Родионовна. — Петя, конечно, прав. Я бы сгорела со стыда, если бы мне довелось увидеть тебя целующейся в толпе на улице.
— Глупости все это. Почему никто не хочет допустить хорошего: они любят друг друга? Почему только плохое?
А Петя Взоров рассмеялся и, миротворчески протягивая к ней руку, от которой она отстранилась, сказал уже с запалом в голосе:
— Ты сама говоришь глупости! Нужны же человеку сдерживающие начала! Говорим о свободе, а ограничиваемся сплошь и рядом обыкновенной бесконтрольностью. А это ничего общего не имеет со свободой. Свобода — понятие духовное, а вовсе не поведенческое. Как же ты это не понимаешь?! И я больше скажу: человек должен чувствовать ответственность вовсе не перед соседом и не перед товарищем по работе, а перед теми мертвыми предками своими, перед прадедами, дедами и отцами, которые лежат в могилах и уже ничего не могут тебе сказать. Ты как грибок над землей, над своим родом выпрыгнул и радуешься солнцу и дождику, говоришь что-то, что-то делаешь, а наши старцы истлели, но цепь-то жива, и ты последнее звено в этой цепи... Я вовсе не за дельфинью информацию от поколения к поколению, но я за память предков. Если бы мой прадед восстал сейчас из мертвых и увидел меня в теперешнем наряде, в этом пиджаке, в этом галстуке, в этих ботинках, он бы тут же, наверное, умер бы опять от страха. Не то чтоб не поверил, что я его правнук, а просто бы умер с перепугу, решив, что перед ним черт. Какой уж там правнук! Тут не о прямой информации речь, а о чувстве свободы и ответственности я говорю, вот о чем. Ведь говорили же раньше: не посрами отца. Это норма? Разве это плохо?
— А если отец сам плох, почему бы не посрамить?
— Глупенькая, так ведь это же не в бытовом смысле говорилось, а как одна из заповедей духовного поведения... Да и не сказал бы это плохой отец. Да и вообще, что значит плохой отец? Ушел от семьи? Сыну или дочери жизнь поломал? Но ведь сын и дочь все равно в страданиях тянутся в мыслях к отцу, а умрет он, и все ему простится. Нет, милая моя! Идея отца — великая идея, и ее нельзя походя переиначивать. В этом смысле, если хочешь, я религиозный человек, хотя и пo-своему понимаю: бог отец, бог сын, бог дух святой... Вот за этот дух святой я и молюсь, так сказать. А люди, которые в бездуховности живут, то есть сорвавшиеся с цепи, для которых друг дороже отца родного, тех я не люблю и не верю им совсем.
— Правильно, Петенька, — сказала Татьяна Родионовна, щурясь в блаженной, слезливо-розовой улыбке.
— Да нет, я... у меня нет никакой определенной системы, человек я тоже путаный, но если к тем двоим вернуться, то, конечно, тут Дина тоже права — они вроде бы и приятны в своей отрешенности и даже, я бы сказал, в смелости, но ведь мы не об этом... Я просто хочу сказать, что те многие, которые проходили мимо, которые, в общем-то, вели себя нормально, более свободны, чем эти двое возле витрины. Эти двое свою бесконтрольность принимают за свободу, потому что еще молоды и даже не знают, не подозревают о настоящей свободе. Это сложный, конечно, вопрос... Над ним бились великие умы, куда уж нам.