Города и годы. Братья
Шрифт:
— Кабы жизнь была возможная, нешто мы на такие мученья пошли бы? Сил никаких не стало.
— Каждый человек сам себе барин. Что желает, то и возьмет. Говорю тебе, поезжай без сомненья, не раскаешься.
Немцы в русских гимнастерках, загадочно улыбаясь, ломано говорили:
— Россия хорошо, Германия хорошо — все хорошо, когда голова.
Кургузый человечек взвизгивал и негодующе размахивал руками.
— Как вы могли уехать? Вы говорите — тяжело, а я вам говорю — Россия кончилась, вся вышла, больше не
Благообразный солдат из ратников усовещивал:
— Земля — божий дар человеку. Поселил тебя господь на русской земле — она тебе мать. Прими от нее всякую обиду, понеси наказанье. Нет греха больше, как бросить мать свою в юдоли…
В сумерки дядя Кисель вернулся в лагерь, качаясь, точно от ветра. Всю ночь он ерзал на соломе, маялся, как в бреду. Поутру, как только солдаты завозились на нарах, он вышел на середину барака и произнес растяжно:
— Братцы, а братцы! Послушайте меня, братцы. Хворый я человек, а кругом каждый про себя. Совета вашего прошу, куды мне теперь, братцы?
Ему никто не ответил.
Он медленно согнулся, поставил на пол одно колено, за ним другое.
— Христа ради, прошу, братцы, куды мне податься, дайте совет.
Лепендин кашлянул, оглядел нары и сказал:
— Я, братец, смотрел за тобой, пока ехали. Жить тебе осталось недолго, все равно где помирать. А по железке ты место занимаешь, лежишь. В это время которому народу домой надо — может из-за тебя в поезд не попасть…
Не поднимаясь с колен, дядя Кисель спросил:
— Умереть на родной земле, чай, легче, братцы? Умереть-то, а?
Лепендин опять оглядел нары. Никто не отзывался, точно все еще спали.
— Наш тебе совет такой, — сказал Лепендин. — Оставайся тут, потому хорошей смерти человеку нынче нигде нету.
Он поправил под собою лукошко, затянул пояс, отвернулся.
Дядя Кисель постоял еще на коленях, покачиваясь и закрыв глаза. Потом встал, подошел к своей наре, взял из подголовья полушубок, свернул его и начал старательно увязывать веревкой. Кончив это дело, он задумался.
С нар поглядывали за ним пристально, как за чужим. Он стоял неподвижно, наклонив голову, борода его упиралась в грудь пышным валом, руки растопырились, точно он выронил какую-то работу.
На Лепендина вдруг напал кашель.
Тогда дядя Кисель нахлобучил шапку, взвалил на спину полушубок, взял мешочек и качко, по-мужичьи расставляя ноги, пошел к выходу.
Минуты две после того, как закрылась за ним дверь, было тихо. Потом, один за другим, пленные послезали с нар и гуськом, не глядя друг на друга, покинули барак, миновали лагерные ворота, вышли в поле.
Дядя Кисель колыхался над грудами узлов, скарба, над людьми, затянутыми реденьким костровым дымком. Желтая овчина торчала горбом за его спиной, и он подогнулся
Путь он держал назад, в плен.
Скуластый малый шмыгнул откуда-то в кучку солдат, провожавших дядю Киселя глазами, и расколол молчание прочными, как клин, словами:
— Вот какое дело. Я говорю, что кто хочет в одиночку быть, сам по себе, — такой человек в наше время не жилец. Народ теперь зажил миром, по согласию, на равном праве. Этаких людей нам не надо.
И малый махнул рукою туда, где скрылся дядя Кисель.
Лепендин отозвался подголоском:
— Я ему так и объявил: не надо, мол, нам таких, ступай с богом!
Дорога, дорога!
Через трупные ямы, залитые известью, через обрубки тел, ползущие, точно земноводные твари, сквозь вопли, стенанья и стоны; по земле, засеянной смертью, — дорога к жизни.
В вагоне-госпитале, прицепленном к хвосту состава, в худосочные обрезки ног и рук игольно-тонкими шприцами впрыскивали дигален и морфий и в набухшие узлами вены вливали соляные растворы. Пульсы, отбившие положенные удары, наново наполнялись тягучей кровью, губы еще раз начинали шевелиться и опять испускали шепот:
— Сестри-ца, при-еха-ли?..
— Сейчас приедем.
— В ка-кой мы… губер-нии?..
— В Смоленской.
— До Тан-бовской далеча?
— Сейчас, сейчас.
Людям, заполнявшим сверху донизу передние вагоны, не впрыскивали наркоза. Но они качались, как пьяные, словно вдохнув веселящего газу, висли на окнах и навстречу ветру, пахнувшему житом, гикали несвязные песни. Внезапно проснулось непробудное добро, и друг перед другом люди распахнулись весенними окнами — пособляли увязывать мешки, делились бураками, уступали лавки недужным и хилым, — со смехом и неуклюжей простотой.
Поезд крался переплетом рельсов, по-змеиному выгибая свои зеленые суставы и заползая в щели между разбитых вагонов. Все медленней становился его ход, все больше нагромождалось по сторонам омертвелых поездов, и вот он стал.
Скуластый парень навалился плечом на Андрея и внятно прошептал:
— Смотри-ка.
В пустом вагоне, стоявшем на соседнем пути, германский солдат, оглядевшись по сторонам, быстро вынул из кармана складной нож, отрезал оконный ремень, скатал его роликом, спрятал вместе с ножом в карман и юркнул из вагона.
— Тэ-эк-с, — протянул скуластый, — на-чи-нается!
Он весь задергался от рассыпчатого неслышного смеха, и его глаза оплелись сеткой тонких, как паутина, морщинок. Но вдруг он выпрямился.
Где-то вдалеке треснул разбитым стеклом короткий выстрел.
Скуластый повернулся к солдатам, снял картуз и громко отчеканил:
— Поздравляю, дорогие товарищи, с благополучным приездом на родину.
Точно от этих складных слов рвануло поезд, и все в вагоне весело посыпалось назад.