Горят как розы былые раны
Шрифт:
– Мой друг, – отозвался Габриньи, – известно ли вам, что вы великий?
– Я еще ничего не слышал об этом, великий я или нет, но без красок я пропал.
Смахнув со стола двадцать пять франков, лейтенант сунул десять своих в карман, а пятнадцать положил рядом с картиной.
– Все, что могу, господин Ван Гог.
– Нет! – Винсент рассмеялся. – Я писал не за деньги! Я писал для того только, чтобы они не называли меня ничтожеством. – Лицо его потемнело. – И не предлагали на ужин корм для свиней…
Лейтенант подумал.
– В какую сумму оценили бы вы свой труд? –
Винсент в последний раз посмотрел на свои ботинки.
– Если бы нашелся человек, согласившийся купить это полотно, я попросил бы у него десять франков.
– Так я покупаю эту картину, – заявил Габриньи, едва прозвучало последнее слово. Смачно раскурив сигару, он не удержался, чтобы не посмотреть в потолок и не почувствовать аромат табака. – Она вступит в гармонию с голубыми занавесями в моей канцелярии. Я покупаю ее у вас за пятнадцать франков. И не пытайтесь выглядеть на самом деле душевнобольным, отказываясь при торге от тройной платы в вашу пользу!.. Когда прикажете забрать ирисы? – Лейтенант отступил на шаг и выпрямился.
Винсент посмотрел на денежные знаки, и губы его сложились в кривую улыбку.
– Вы можете сделать это прямо сейчас…
Почмокав губами и с наслаждением втягивая в себя дым, Габриньи еще некоторое время стоял молча.
– Вы удивительный человек, Ван Гог. Я наблюдаю за вами вот уже несколько месяцев. Не знаю, как вы намерены распорядиться своим будущим, но настоящее ваше кажется мне расточительно вдохновленным. – Он покусал нижнюю губу и с недоумением во взгляде опустился на стоящий рядом с Винсентом стул. – Вы есть или присутствие ваше мне всего лишь рисует истосковавшееся по глубине человеческого величия мое воображение? Ответьте, потому что сейчас мне кажется, что только эти пятнадцать франков являются свидетельством того, что существуете и вы, и эти ирисы.
Мистраль играл в черепице крыши как на губной гармошке. Прислушавшись к этим звукам, Винсент, усмехнувшись, ответил:
– Я вижу его.
– Кого? – вынув сигару изо рта, удивился лейтенант.
– Ветер.
Некоторое время они сидели молча.
– Вы рассчитываете прожить за счет этого видения?
– Человек испытывает потребность в немалом, – ответил Винсент. – В бесконечности и чуде. И правильно поступает, когда не довольствуется меньшим и не чувствует себя в мире как дома, пока эта потребность не удовлетворена. – Прикоснувшись к картине, он улыбнулся. – Берите же ее, пока я не передумал.
– Как вы догадались, что я думал о ветре?
– Я и это увидел.
Ни слова больше не говоря, Габриньи взял картину и вышел из кафе.
Винсент перебирал в руках липкие кисти и не зная, как теперь поступить с ящиком, лишь повел взглядом, когда мадам Жину опустилась рядом с ним на стул.
– Скажите, отчего люди так не похожи? – проговорил он. – Почему мир устроен так, что каждый из нас обязан быть манихеем?
Придержав веки закрытыми, как сделает любой переутомившийся человек, он продолжил, не надеясь на понимание:
– Я вижу яснее, чем когда-либо, что ни о ком нельзя судить по его социальной принадлежности. Не предрасположенные к снобизму
Он помолчал, шевеля испачканными краской пальцами.
– И я вызвал бы смех, наверное, если бы умер на мостовой. А известный мне своим высокомерием офицер французской армии назвал меня великим. Я понимаю, это всего лишь благодарность за урок двум сквернословам… Но меня никто никогда не называл великим, мадам Жину… – Винсент поднял голову, и хозяйка увидела перекошенное судорогой лицо Ван Гога. – Я избегаю людей, чтобы не вызвать у них неудобства при общении со мной. Они же считают это высокомерием потерявшего рассудок марателя холста… В чем состоит секрет простоты, мадам?..
Она сняла с носа очки, как уставший за день пахоты крестьянин снимает с лошади хомут – тяжело, обреченно.
– Винсент… – Взгляд арлезианки тоже потяжелел, она положила руку на его грязную ладонь. – Я плохо разбираюсь в живописи… Вы знаете это. Но поверьте мне, женщине, пожившей достаточно и видевшей много хороших и плохих мужчин. Вы лучший из хороших. И несчастнейший из самых скверных. Но простите меня, я вынуждена уйти… – Мадам Жину улыбнулась. – Вы же оставайтесь здесь столько, сколько вам захочется. Я велю мужу поторопиться с рамами, обещаю вам.
Едва она скрылась на кухне, в зал с улицы ворвался Габриньи. Пролетев как ветер, он осторожно поставил картину на стул у соседнего столика и решительно взгромоздился на другой – напротив Ван Гога.
– Я не уйду, пока вы не скажете, как сделали это.
Потерев подбородок, Ван Гог сморщил нос. От этого его лицо, словно вырубленное из камня нетрезвым камнетесом, утратило и те черты привлекательности, которые можно было обнаружить при большом усилии.
– Когда я был проповедником…
– Вы были проповедником?!
– Когда я был проповедником, старик-органист из костела заболтал меня и мы выпили с ним несколько бутылок вина. А после он стал играть на органе богохульные увертюрки Крамера. Это что-то божественное, когда на органе, поверьте, Габриньи… Так вот, перед тем, как прибывший священник выгнал меня вон, а органиста уволок к себе, чтобы учинить расправу, старик показал мне один фокус. Он поспорил со мной на пять гульденов, что сыграет на органе через сукно находящейся в храме сутаны пастора. Он накинул мантию на клавиши, и… И я не поверил, а он сыграл очередную скабрезность Крамера, и я лишился последних денег.
– Зачем вы мне рассказываете это? – Габриньи жадно ловил каждое слово Винсента и крутил меж пальцев окурок сигары.
– Затем, что для настоящего музыканта не имеет значения, закрыты клавиши или нет. Он играет, помня каждую из них пальцами. – Винсент с треском закрыл ящик. – Мальчишки смешали мои краски. И что с того? Они сделали то, что делал бы я при написании картины.
Габриньи побледнел.
– Почему же вы так страдали?
– Я страдал, потому что красками этими я мог написать пять картин… А теперь они уснут. Краски не умирают, господин Габриньи. Они засыпают… Навсегда.