Госпиталь. Per Aspera
Шрифт:
Не знаю, что на это сказать. Выражение «неисповедимы пути Господни» родилось не на ровном месте. С его помощью легко объяснить все что угодно кому хочешь. Кроме себя, естественно…
— С другой стороны, кто-то ведь сохранил мою шкуру в Афгане. Что, я хороший христианин? Ни шиша. Хороший человек? Тоже нет. Тогда, кто и зачем, а?
Це життя…
Пока на ум приходит эта фраза, которую частенько повторял один из рабочих в столярке, где я подрабатывал в старших классах школы, Афганец рассказывает, как однажды в окрестностях Герата его БТР обстреляли из
— Нормы ГТО по прыжкам в длину сдавал? — спрашивает афганец.
— Было дело. Только давно, в школе, на уроках физкультуры. Кажется, в другой жизни.
— Ну вот и мне в Афгане казалось, что жизнь стала совсем другая, и даже не жизнь, а хер знает, что. Хоть, с другой стороны, какая разница? Зачет — незачет? Жизнь — смерть? До воды, кстати, долетели не все наши…
В принципе, только этих двух историй вполне достаточно любому среднестатистическому мужчине, чтобы до конца своих дней рассказывать детям и внукам о том, как закалялась сталь. Но, мой собеседник нашпигован такими историями, и я действительно не пойму: как он после всего этого выжил. Правда, его рассказы не для семейной легенды, у него нет семьи, насколько я понял. Никого, кто стал бы его слушать. Только я, тут, в Госпитале…
— Вот говорят — судьба, — ведет дальше Афганец. — А что это за хрень такая? Бумажка, выданная небесным собесом? Я не в курсе, есть ли Бог, но старуха с косой — есть, это факт. — В голосе ни капли сомнения. Ему, очевидно, виднее. — Видеть-то я ее не видел, врать не стану, но в затылок она мне дышала. И привет я от нее получал.
— Как это?
— Молча, — помрачнев, он отмахивается, не хочет говорить на эту тему. Я не настаиваю.
— Давай еще по одной? — предлагает Афганец.
Сделанный мной глоток добивает опорно-двигательный аппарат. Начинаю клевать носом. Афганец, выбросив вперед руку, расчищает на тумбе пространство для моей головы, чтобы лоб не столкнулся с опустошенной банкой из-под кабачковой икры и стаканом. Фляга вываливается из разжавшихся пальцев и катится по полу, расплескивая драгоценную жидкость на линолеум. Последним слышу перезвон гитарных струн.
Откуда он еще гитару достал?
Пытаюсь поднять голову, хочется самому прикоснуться к струнам, видно инструмент мне не чужд, но сил нет. Так и остаюсь полусидеть, ощущая лишь шероховатую поверхность тумбочки лбом.
На трех машинах мы летим вперед,
На встречу славе, ну а может смерти,
И пусть соотношение один к трем,
Все будем драться до конца, как черти…
Веки смыкаются, голос афганца все глуше, последнюю строку ловлю на пределе слышимости. Или уже за пределом:
Опасный склон — завыли тормоза,
Ну, БТР, крепись еще немного.
Из-под колес закапала слеза,
Дорожкой масла в пыльную дорогу…
Я плаваю в невесомости, у меня кружится голова, то ли от отсутствия гравитации, то ли от переизбытка спирта. Потом перед глазами появляется дорога, но не та, о которой пел афганец. Не горная. Не его. Моя. В самом ее конце вижу старую подругу из дежурного кошмара — белую «Ладу» с пускающим солнечных зайцев радиатором. Ноги сами по себе начинают вращать педали. Оказывается, я на велосипеде.
Кручу, как угорелый, при этом результаты нулевые, мой велосипед (это желтый «Аист» с низкой, так называемой дамской рамой) ползет со скоростью черепахи. Воздух, окружающий меня, становится вязким, словно клейстер, все мои мускульные усилия — коту под хвост. Пальцы срываются с руля, бьют по серебристому звонку, его трель копирует звук круглого как земной шар механического будильника, вырывавшего из объятий Морфея жителей СССР послевоенных времен. Или, возможно, довоенных?
Это Афганец — берет несколько звучных аккордов на гитаре. Он без спроса врывается в мой сон, крушит его, как дебошир кривые зеркала в комнате смеха, где вовсе не смешно.
— Эй, отец, подъем! Вставай, говорю! Команды отбой не было!
Я не могу подняться, и он тормошит меня за плечо, рискуя вывернуть его из сустава:
— Поднимайся, солдат. Это приказ! Рота, подъем!!!
— Оставь меня! Я умер.
— Не шути так, — строго предупреждает ветеран. — Особенно, здесь.
— А что это за место? — спрашиваю я, одновременно пробуя навести резкость. Только ничего не выходит.
— А ты что, не знаешь?
Пытаюсь покрутить головой, но шея ее не держит.
— И что, не помнишь, как сюда попал?
— Нет… — мои губы еле разлипаются, чтобы произнести это слово.
— Совсем-совсем? Ни капельки?..
Его слова звучат по-детски наивно, но мне становится страшно. Жутко, я даже так скажу. Столько времени я торчу в Госпитале, пытаясь выяснить, кто я, как оказался в этом странном месте и что оно из себя представляет, а теперь, когда вопрос поставлен ребром понимаю, что не хочу знать ответ. И, все же, мне никуда не деться.
— А вы? Вы помните, как сюда попали?
Он долго смотрит на меня перед тем, как ответить. Не тянет резину, не драматизирует ситуацию, просто взял паузу, вот и все.
— Конечно, — говорит, наконец, Афганец. — Я в курсе дела, а как же…
— Как? Откуда? — слюна куда-то исчезла изо рта. Теперь там пески пустыни Калахари из прочитанного в юности одноименного романа Уильяма Малвихилла.
— Из второго хирургического отделения четвертой городской клинической больницы…
— Вас там оперировали?
— Я там умер. От цирроза печени.
В палате так тихо, будто мы с Афганцем в безвоздушном пространстве, воздух отсосали компрессором, вокруг вакуум.
— У-у-ум… — на этой гласной меня словно заело, как тертую жизнью грампластинку.
— Ага, — отвечает он, поняв, о чем я. Так спокойно, будто речь идет о какой-нибудь ерунде вроде места в очереди у билетной кассы. — А что тебя удивляет, отец? Все мы гости в этом говеном мире, который я покинул. Без особого сожаления, кстати. В нем слишком много мудаков, чтобы осталось место для комфорта.