Госпиталь. Per Aspera
Шрифт:
— Вы ведь батюшка, так? — спрашивает меня инвалид. Я возвращаюсь обратно, с заснеженной Банковой в унылый больничный коридор, освещенный скупо, как катакомбы. По моему разумению, нет смысла врать, но незнакомец не дает мне ответить. Возможно, он просто не нуждается в нем. Ему нужно другое, то, чего я дать не могу. При всем желании.
— Я раньше в церкви не ходил, пионерия, комсомол, знаете? Религия — опиум для народа… — Инвалид усмехается, но в усмешке — ни тени веселья, напротив, полно горечи. — Вы меня простите, отец, вы человек молодой и, вероятно, не знаете, что в советские времена ваш брат семинарист вместе с саном получал партбилет, или даже сперва партбилет, а потом уже сан.
Только теперь
Казенное словечко, но уместнее не придумаешь.
…в больницу на подпитке. В госпитале — спирта нет. Вообще никаких медикаментов, в чем я уже убедился, и не раз. В любом случае, он пьян, и это мне не по душе. Ничего хорошего в результате общения людей, находящихся в разных градусах, как правило, не выходит. Это практически аксиома. Вот, буквально с первой фразы он затронул мой возраст, обращение на «вы» дается ему с трудом, если бы не мой воображаемый сан, не дождался бы я от него ничего подобного. Это ясно как день.
— Говорят, в вашей семинарии диамат с истматом штудировали на уровне «Отче наш», а то и основательнее. Зубрили, куда там карьерюгам из ВПШ…
Я тоже слышал нечто подобное, хоть, признаться, данный вопрос меня никогда не интересовал. Как по мне, священники — обыкновенные люди, которым просто не охота ворочать мешки с цементом или крутить баранку от зари до зари. Если кто-то придерживается иного мнения, полагая, будто напяленная поверх джинсов сутана способна автоматически превратить человека в святошу, значит, ему повезло. Так жить проще.
— Как-то, помню, в девятом классе, мы с малой в пасхальную ночь отправились во Владимирский собор, — продолжает калека, и мне ясно — речь о тех временах, когда он не нуждался в инвалидном кресле, и даже вообразить себе не мог, что наступят другие, не такие беззаботные. — Выбрались, конечно, загодя, сели в пятый троллейбус. Ничего другого тогда в центр не ходило. Трудно представить, но маршруток вообще не было. Народу в соборе собралось — тьма тьмущая, хоть и меньше, чем сейчас, когда делать реверансы перед Богом стало модно на уровне посещения клубов, и каждая бандитская рожа со значком депутата спешит засвидетельствовать почтение Бороде в расчете на амнистию типа налоговой, только круче. Почему нет? Сейчас, я слыхал, на Байковом кладбище за место сто кусков зелени отваливают, как с куста, в два этажа жмуров кладут, поверх старых гробов новые, блядь, из дуба, с инкрустацией и золотыми рукоятками. Забашляли бы и Господу Богу, если б он только открыл счет в офшоре. Верно я говорю?
Не знаю, каким образом должен вести себя настоящий священник, окажись он на моем месте, но лично мне возразить нечего. Примерно так все и обстоит.
— Так вот, — продолжает рассказывать инвалид, — пробились мы с подругой, короче, в первые ряды. Красиво, конечно, спору нет, свечи потрескивают, дым от кадил, пение, ноги шаркают, вздохи летят под купол. Пробирает, в общем, хоть, если честно, отец, когда ваша паства лбами об пол колотится, меня до сих пор коробит, ничего с этим сделать не могу. Стоим, в общем, с подругой под впечатлением. И тут, чувствую, кто-то меня глазами сверлит. У меня шестое чувство всегда было сильно развито, оно мне шкуру два раза на сто процентов спасало. Потом… в Афгане…
Мне следовало догадаться. Старше сорока, без ног… шрамы на лице, под глазами мешки от водки, на носу и щеках лопнувшие капилляры. Пока немного, но лиха беда начало. При этом, военная выправка, светло-синий шерстяной спортивный костюм и, наконец, старое инвалидное кресло. Конечно же, передо мной «афганец», ветеран войны, начавшейся черт знает где и зачем задолго до моего рождения и закончившейся, когда я только пытался пересесть с трехколесного велика на двухколесный. Впрочем, для него эта война не закончилась, вероятно, уже не закончится никогда. Он оставил в Афганистане ноги, и без них просто не смог оттуда уйти, вместе с колоннами войск генерала Громова.
Минуточку, — проносится у меня, пока я таращусь в его глаза, взятые в плен паутиной морщин. Кто же ты? Очередной персонаж затянувшейся пьесы, два первых акта которой мне уже продемонстрировал упорно сохраняющий инкогнито режиссер? Экспозиция сыграна, по законам жанра, самое время переходить к развитию действия? Как ни крути, оба предшественника этого нового пациента больницы, словно сговорившись, упоминали некоего афганца. И вот, пожалуйста, афганец в студию. Правда, в поведанных ими историях имелись отличия. Сын профессора, как я понял, расстался на чужбине с жизнью, непутевый зять бывшего работяги с завода «Большевик», вознагражденного за полвека труда у станка квартирой с видом на цеха родимого завода, уцелел, но утратил рассудок. То есть, речь, по всей видимости, все же, о разных людях…
Теряю мысль. Словно одна радиотрансляция наплывает на другую, как это случается при неустойчивом приеме. В голове, непрошенной, всплывает картина, словно выхваченная из темного подвала упавшим сверху лучом. Многого мне не разглядеть, подвал слишком глубок, там по-прежнему темно, как в могиле. Тем не менее, я вижу…
…Вижу картину из далекого детства, не иначе. Ярко светит Солнце. На дворе — поздняя весна или начало лета. Стрелки часов невидимого циферблата вряд ли миновали двенадцать. Кругом меня — парк, который я привык называть Комсомольским, хотя чудесный лес, на свою беду оказавшийся у пересечения оживленных транспортных магистралей, здорово поредел по ходу очередного строительного бума, подстегнутого новым траншем МВФ. Я куда-то спешу, точнее, мы спешим. Чья-то ладонь, кажется, мамина, тянет мою, и я еле успеваю переставлять ноги. Они слишком короткие, я еще очень мал. В полутора метрах от нас — удаляющаяся мужская фигура. Человек шагает размашисто, нам за ним не поспеть. Я болтаюсь за мамой ядром, какие раньше таскали за собой каторжане, походка незнакомца — энергичная, пружинистая. И при этом, одновременно, нетвердая. Мне пока не понять, каким образом первое совмещается со вторым, откуда малявке знать, какие чудеся творит с вестибулярным аппаратом алкоголь…
— Сережа, не ходи! — выкрикивает моя мама. Мужчина, расстояние между нами стремительно растет, пропускает ее слова мимо ушей.
Кто он? — спрашиваю себя я, уже взрослый, узник замка Иф, прозванного про себя Госпиталем.
— Сереженька, я прошу тебя! — едва не рыдает мама. Неожиданно незнакомец замирает, разворачивается, будто на шарнирах.
— Отстань, ладно! — фыркает он.
— Пожалуйста!
— Отвяжись, кому сказал! — теперь мужчина тоже переходит на крик. Он так взвинчен, что мне становится страшно, я боюсь за маму, чувствую, еще чуть-чуть, и он ее ударит. Начинаю хныкать, слезы текут по щекам, мешают мне разглядеть его лицо. Но, я ощущаю запах перегара. Тот самый, что плывет от моего нового соседа афганца.
— Сколько тебе раз объяснять?! — рычит незнакомец. — Ты что, тупая?! Там нормальные пацаны собираются. Такие же, как я, афганцы…
Маму это сравнение не успокаивает, отнюдь.
— Посмотри, ты же ребенка напугал! — выкрикивает она.
— Так какого хрена ты его за мной таскаешь?!
Его размытый силуэт стремительно удаляется. Мама подхватывает меня на руки, прижимает к себе. По ее судорожному дыханию догадываюсь, она еле сдерживает рыдания. Ей нельзя, у нее есть я.
— Мама?