Госпиталь. Per Aspera
Шрифт:
— Мой внучок погиб в ноябре две тысячи восьмого года. А сейчас, значит, ноябрь две тысячи десятого, — сухо сообщает старичок. Не колеблется, не считает по пальцам, выставив перед носом дрожащую, но еще мозолистую ладонь старого работяги. Не нуждается в зарубках на дереве, точно знает, когда в его с дочерью квартире остановилось время.
Вдруг, в один ужасный момент, я осознаю — Дедушка говорит правду. Свою правду. И тогда, первую волну глубокого удивления накрывает вторая — холодного ужаса.
Он на полном серьезе убежден, что ноябрь две тысячи восьмого был два года назад…
Липкий пот покрывает спину. С огромным трудом сбрасываю оцепенение.
— Да, я ошибся, — признаю я подавленным голосом. Старичок
Дедушка, исчерпав последние силы в диалоге, практически превратившемся в монолог, укладывается на койку, натягивает худое больничное одеяло до подбородка. Лежит с закрытыми глазами, опущенные веки — последний штрих, превращающий его в покойника. Его дыхание выравнивается, становится почти незаметным. Аналогия возникает практически сразу, я уже видел схожую картину, это было сравнительно недавно. И что, как прикажете это понимать? Я, конечно, даже приблизительно не возьмусь судить, какова природа Госпиталя, как по мне, для фантасмагории он все же великоват. Для кинотеатра — в самый раз, но, опять же, каков скрытый смысл сеансов, демонстрируемых мне невидимым киномехаником. Я, похоже, делаюсь свидетелем какой-то старой драмы, снятой с разных ракурсов, только к чему она мне? Каким, простите, боком, я к обоим безутешным старикам?
Опускаю руку на кровать. Под пальцами немедленно шуршит бумага. Даже не глядя, знаю — это «Городские Ведомости». От нечего делать беру газету в руки. Томик Уэллса по-прежнему на тумбе, но мне сейчас не хочется читать о марсианах, поступавших с людьми так, как сами люди ведут себя с соседями по планете Земля. Например, с крабами, ползающими по аквариуму в супермаркете до тех пор, пока чей-то палец не постучит по стеклу.
Снова углубляюсь в газету и — обмираю. Потому что теперь другой не просто номер (к этому я уже готов), но и сама газета. Вместо вычурной, стилизованной под старину надписи: «Городские Ведомости» — крупными чеканными буквами: «Красное Знамя Индустриального района». Правее оттиснута парочка черно-белых орденов, один с крейсером «Аврора», его прожектор сверлит туман в поисках цели, самая подходящая мишень, вне сомнений, Зимний дворец, второй орден — с кованым ликом Ильича.
Ну и ну…
В голове, помимо воли, проносится адресованный «Авроре» крамольный стишок советской поры: Лучше бы тебя родная, утопили самураи…
Кто бы спорил. Ведь именно с залпа этого, захваченного матросами-большевиками царского крейсера началась Октябрьская революция в России. Так, с лету, и не скажешь, у какого еще выстрела на протяжении всей человеческой истории, случалось такое грозное и многоголосое эхо, гулявшее по миру семь десятилетий.
Смотрю на дату в верхнем правом углу. Так и есть: у меня на коленях — пришелец из исчезнувшей с карты страны Советов, где б еще додумались награждать орденами периодику? Впрочем, газета не слишком стара, ее отпечатали в мае восемьдесят седьмого. Она — как весточка из эпохи, когда я ходил пешком под стол.
Заинтригованно переворачиваю страницы, подумывая, что раз уж на то пошло, газета вполне может быть предшественницей «Ведомостей», сменившей вывеску вместе со многими другими учреждениями, когда, в ходе Перестройки, затеянной Gorby в «Империи зла», советские сакральные символы утратили былое значение, перекочевав на страницы журналов вроде Playboy, где некоторое время производили фурор, правда, будучи повешенными в непривычных местах.
Разглядываю фотографии, не узнаю ни одного лица, за исключением разве что Михаила Горбачева, совершающего очередной заграничный вояж. Заголовки пестрят словечками вроде «гласности» и «нового мышления», кругом сплошные политические баталии на тему, как быть, зато, ни намека на рекламу.
Быстро просматриваю номер до конца, именно «в хвосте» мне уже попадались заметки, наделенные неким скрытым смыслом и адресованные персонально мне.
На предпоследней странице в глаза бросается коротенькая статья. Автор пишет о
С первых же строк становится ясно, Перестройка набрала обороты, прежде само слово Афганистан угодило под негласный запрет. Цензоры ухитрились вымарать его даже из экранизации «Этюда в багровых тонах», где доктор Ватсон Виталия Соломина вернулся из безликих восточных провинций…
Неторопливо просматриваю материал. По словам его автора, воины-интернационалисты, как в Союзе называют ветеранов, по возвращении на Родину обнаруживают, что им, оказывается, никто не рад. Ибо их ждут не распростертые объятия, а тошнотворные очереди на жилье, пустые прилавки магазинов и протезы, не уступающие по качеству изобретенным инквизиторами «испанским сапогам». Газете двадцать лет, но, в целом, все понятно. В восемьдесят седьмом плановая экономика трещит по швам, страна, безработица из страшилки про «их ужасные нравы», становится мрачной реальностью в стране, где за тунеядство только вчера давали срок. Что же до легендарного квартирного вопроса, упомянутого Булгаковым в запрещенном романе, то он, понятно, тоже никуда не девался, даже Отечественная война, представьте себе, не помогла.
Подмечаю и еще одну интересную деталь. Выражения, которыми оперирует автор, осторожны. Чувствуется, хоть Горбачев и отменил цензуру, привычка оглядываться на Министерство Правды из романа Оруэлла в крови, как у летчиков мировой войны, либо вращаешь башкой по сторонам, либо сбивают, и падаешь. Только под конец автор позволяет себе перевести проблему на качественно иной уровень, коснувшись вьетнамского синдрома, его еще не принято звать афганским, и буквально в двух словах рассказывает об обезумевшем ветеране. Тот, непонятно из каких соображений, похитил своего малолетнего сынишку, благо, ушел недалеко, задержан и препровожден на лечение. Радует, мальчишку в целости и сохранности вернули домой. Статья завершается на оптимистической ноте, медики обещают вернуть бывшего интернационалиста обществу, которому надлежит крепко подумать о создании институтов социальной адаптации для тех, кто в ней так остро нуждается…
Со сложными чувствами откладываю газету на тумбочку. Голова идет кругом. Меня снова клонит в сон. Впрочем, наверное, так и должно быть, ведь я в больнице. Ложусь и закрываю глаза.
***
Вижу улицу, освещенную ярко, как операционная. Дождя давно не было, но пыли не очень много. Ее просто некому подымать. Стоит полный штиль, и будь где-то поблизости парусная шхуна, ее паруса бы безвольно повисли. Не видно ни людей, ни машин. Только бесконечные живые изгороди, и белая «Лада» на границе видимости, у самой рамки этой картины. В общем, ничего особенного, но, когда я оборачиваюсь, чувствую себя совсем маленьким мальчиком, с замиранием сердца спускающим посреди ночи ноги с кровати с ужасом ожидая, что на щиколотку лягут холодные и скользкие пальцы какого-нибудь монстра. Ощущение неприятное, но реальное до мурашек на коже, вставших дыбом волос и холодка под сердцем. Страх выталкивает меня из сна, как сжатый воздух торпеду из соответствующего аппарата подводной лодки. Я снова просыпаюсь в поту.
IV. Афганец
Вечер. Жужжит лампа.
Я встаю и оглядываю палату. Старичка уже нет. Я нисколько не удивлен.
— Ну, vaya con Dios… — говорю я пустой койке.
На моей тумбочке стакан с чаем. Это Lipton, судя по бирке, висящей на тонкой белой нитке. От него поднимается пар. Следовательно, чай горячий. Кто его заварил для меня? Не стоит даже ломать голову.
Я беру стакан в руки, ощущаю приятное тепло под ладонями. Втягиваю носом аромат. В стакане плавает долька лимона, его запах тоже присутствует, как составляющая часть букета. Пью чай небольшими глотками, смакуя тепло, разливающееся внутри, и только теперь ощущаю, как сильно замерз.