Господин Пруст
Шрифт:
— Селеста, будьте добры, пожалуйста, положите еще поленьев.
Кроме моей плиты, которая урчала в кухне, квартира обогревалась только одним камином. Было, правда, и центральное отопление, но г-н Пруст и его не переносил из-за иссушения воздуха, раздражавшего ему нос и бронхи.
За время, пока мы жили на бульваре Османн, камин в его комнате ни разу не прочищался. Тогда я об этом совсем не думала, но теперь понимаю — нам просто повезло, что не загорелась скопившаяся в нем сажа. Но он все равно не согласился бы чистить ее, как не соглашался натирать полы.
А вообще он всегда очень
Это происходило и от болезни, и от самоограничения в питании, и от неподвижного лежания в постели.
На кровати у него были всего два покрывала, одно шерстяное и пикейный деревенский плед, расшитый желтыми яблоневыми цветами на красном фоне, который он увидел у Селины еще в бытность супругов Коттен на бульваре Османн и попросил ее продать этот плед. Вышитые цветы очень ему нравились еще и потому, что напоминали о детских годах, проводившихся летом в Ильере, где он видел нечто подобное на постели одной из теток, той самой «тетушки Леони», которую он любил и вывел в своей книге. Была еще дорогая перина, заказанная на бульваре Капуцинов у «Либерти», но ее почти сразу заперли в шкаф, потому что перья раздражали его астму.
Согревался он только грелками и теплыми рубашками.
Только представьте себе, как он лежит в постели, едва приподнявшись, хотя под спиной у него две подушки; в белой пижаме, под которой надета шерстяная рубашка. У него была масса таких очень плотных домашних рубашек с пуговицами. Они лежали стопкой на стуле (если он ждал кого-нибудь, я уносила их в туалетную комнату). Обычно он звал меня и просил:
— Дорогая Селеста, простите за беспокойство, но мне что-то прохладно. Будьте добры, дайте рубашку, я ее накину на плечи.
Иногда я говорила:
— Сударь, позвольте, я поправлю немного наверху.
— Нет, ни в коем случае, ничего не трогайте, вы меня застудите. Накинутые поверх рубашки сползали назад, и в конце концов их накапливалось четыре или пять и получалось нечто вроде сиденья.
То же и с грелками. Начиналось всегда с того, что в его отсутствие грели пижаму и нижнюю рубашку. Перед тем как ложиться, одна грелка шла в ноги, другая под бок. Часто он звонил мне:
— Дорогая Селеста, мне кажется, моя бутылка что-то не очень теплая.
Тогда я наливала ему еще одну или две, которые он клал уже сам после моего ухода. Остывшие грелки не убирали, он так и держал их у себя.
Когда я вспоминаю, сколько перетаскала ему этих «бутылок» за все восемь лет, да прибавить сюда еще и те, которые носила бедному моему мужу с его больными почками, мне представляется, что и родилась-то я только для того, чтобы всю жизнь наливать грелки!
Чудо г-на Пруста заключалось в той воле, которая была направлена на его книгу, хотя организм был уже истощен непрекращающейся астмой.
— Знаете, Селеста, — говорил он, — у меня бронхи — как пересохшая резина, потерявшая свою эластичность от постоянного напряжения.
Одни только усилия, чтобы дышать, изнашивали сердце. Но, кроме приступов, которые никак нельзя было скрыть, он ничем не выдавал своего состояния.
Да, он говорил об усталости: «Ах, Селеста, я так устал...» Иногда у него срывалась фраза, как та, о пересохших бронхах, но ничего больше. И, конечно же, он неподвижно
Я часто спрашивала его, как он мог переносить все это, жертвовать своим молчанием, своим отдыхом и уединенным трудом ради людского шума и суеты, сама атмосфера которых была, по его понятиям, насыщена микробами. На это он всегда отвечал мне одно и то же: «Так надо, Селеста...» Так было нужно его книге, именно это он и имел в виду. Чтобы добыть для нее пищу, г-н Пруст был готов на все.
Я знаю все эти сплетни о множестве болезней, на которые он будто бы жаловался в разговорах и даже в письмах. Говорили о якобы случавшихся у него обмороках. Во-первых, я не верю, чтобы с ним это бывало, когда он уходил из дома, — он бы непременно сказал мне, и тем более у себя, на бульваре Османн, я бы, конечно, первая знала об этом. Правда, в последние месяцы жизни он действительно боялся головокружений, о чем сам и говорил; но обмороков с ним никогда не бывало.
Это вроде той истории с отитом, который он будто бы получил от шариков Квис, употребляя их, чтобы предохраниться от шума, а знаменитый доктор Викар вылечил его. Все это сказки. Я знала про эти шарики, которые посоветовала ему одна из его близких приятельниц, герцогиня де Гиш. Как-то, возвратившись от нее, он со смехом рассказывал:
— Знаете, Селеста? Герцог уезжает к своей милейшей компании, а герцогиня остается с шариками в ушах, чтобы не знать, в каком часу он вернется, и все идет как нельзя лучше.
Некоторое время он ими пользовался, а потом перестал, хотя и держал их у изголовья, они ему просто надоели. Но никакого отита у него никогда не было. А про доктора Викара он как-то упомянул в том смысле, что прежде был с ним знаком, но потом никогда уже не встречался.
Говорили, что одно время у него были неприятности с уремией, и еще он боялся опухоли в голове, жаловался на затруднения с речью и симптомы паралича лицевого нерва. Уверяю вас, я не только никогда не видела его шатающимся — напротив, он прыгал, как кузнечик, вся эта уремия, опухоль, затруднения речи и паралич — сплошные выдумки. Он никогда не запинался в словах, голос у него был ровный, отчетливый, теплый и в то же время мужественный.
Зато он писал известному доктору Бабинскому, который когда-то лечил его мать, чтобы получить нужные ему для книги сведения о симптомах и течении болезни, — один из его героев умирал от опухоли мозга. А чтобы эту просьбу приняли всерьез, он представлял ее как бы от самого себя. И это меня совсем не удивляет, нет... Он и доктора Биза целыми часами мучил своими вопросами, когда нужно было узнать что-нибудь для книги.
Несомненно, г-н Пруст и собственную болезнь использовал, чтобы отгородиться от внешнего мира и замкнуться в своем уединении и работе. И боялся отнюдь не болезни, а только того, что не успеет закончить книгу. Поэтому он так старался беречь себя и возводил всяческие препятствия вокруг своей персоны.